Размер шрифта
-
+

Тревожный месяц вересень - стр. 18

– В моей жизни была только одна женщина, с которой я не думал о полях и лесах… Вот до чего все странно устроено. Только одна! Одна на весь мир…

Он не обернулся, но я невольно посмотрел на желтую фотографию, стоявшую на книжной полке за спиной мирового посредника. На этом снимке, с тисненой фамилией фотографа внизу, была изображена молодая женщина в буржуазной соломенной шляпке – первая жена Сагайдачного. И странно – слушая Сагайдачного и глядя на красивую юную женщину в легкой соломенной шляпке, я вспомнил, как шла по озимому полю младшая дочь гончара Семеренкова. Никакой, конечно, связи между женщиной в шляпке и Антониной не было, просто вспомнилось: было раннее утро, озимь чуть взошла над сизой пашней, и по стежке от родника шла девушка с коромыслом. Она шла так легко, так свободно – высокая, прямая, – что я замер, и внутри меня как будто наступила тишина. Озимое поле, и сиреневая полоса лесов за ним, и фигура девушки – все это как будто перенеслось в меня и хрупко застыло где-то там, в непонятной глубине.

Сагайдачный перехватил мой взгляд. Ему не надо было оборачиваться, чтобы узнать, куда это я уставился. Сагайдачный сказал:

– Она умерла от тифа в тысяча девятьсот девятнадцатом году, под Киевом, шестнадцатого мая.

3

Бабка ждала меня у коптилки, зашивая шинель.

– Носит тебя лиха година! – проворчала бабка. – Темнотища на дворе! Молоко выстыло! – Она бросила мне шинель. И запричитала: – Ой, лишенько ж, лихо, одно дите, и все израненное, так и того хотят сничтожить, ироды… А завтра как раз твой день ангела, Иванов день, вот и подарочек мне, старухе, – в «ястребки» записали! – Минуты жалости и слезливости у бабки быстро сменялись приступами гнева.

– Ладно, Серафима, – сказал я. – Успокойтесь… Завтра – Иван, а сегодня тоже не пустой день. Натальин! Грех вам!

Она и вправду сразу успокоилась. Слово «грех» всегда оказывало на нее сильнейшее воздействие. Если исключить пристрастие к ругани, Серафима прожила праведную жизнь. Она столько отработала на своем веку и столько раздала из скудных своих запасов всем сирым, убогим и обездоленным!..

Я подтянул кверху фитиль плошки и уселся разбирать затвор своего карабина и чистить ствол. Я разложил на столе детали затвора. Стебель, личинку, планку, пружинку и прочую хрестоматию. Личиночка мне не понравилась: попала она сюда явно из другого затвора, который, наверно, еще при обороне Порт-Артура поработал. Боевые выступы и сосок подносились и потеряли остроту граней. Я потянулся за напильником… Глянул в темное окно: в надтреснутом стекле неровно отражались коптящее пламя плошки и блеск начищенного металла. С улицы, наверно, хорошо было видно все, что делалось в доме.

Представил себе: где-то там, в лесу, в землянке, наверно, тоже сидят и чистят оружие при свете плошки. И обсуждают между делом новость: в селе Глухары объявился новый «ястребок», Капелюх, двадцати лет, бывший фронтовик. У бандюг, конечно, налажена хорошая связь с селом, им все обо мне известно. Сидят они себе и между делом решают мою судьбу. Я перед ними как на ладони, а они от меня скрыты в густом тенечке.

Надо бы ставни, пожалуй, завести…


Ночь выдается беспокойная. К двенадцати часам мне часто приходится просыпаться от неожиданных болей – будильник, что ли, оставили в животе во время операции? На этот раз треплет особенно здорово. Сказался беспокойный день: хождения, тряска на телеге. Жернова работают вовсю. В такие минуты цепляешься только за одну спасительную мысль – надо переждать, переждать, к утру все пройдет, исчезнет вместе с испариной, боль стихнет, остановятся жернова.

Страница 18