Размер шрифта
-
+

Трагедия адмирала Колчака - стр. 21

, – рассказывает с.-р. Колосов, – этот диктатор обладал вообще темпераментом истерической женщины». Но неужели Колосов, а за ним Зензинов, повторившие эти слова, не понимают, сколь неуместна в данном случае их ирония? Она лишь служит личным оправданием того, с образом которого пытаются связать темные страницы освободительной от большевистского насилия борьбы. В нем, Колчаке, была «подлинная человечность», как заметил писатель Ауслендер, дававший в Сибири общую характеристику российского «диктатора».

Колчак был диктатором sugeneris, диктатором «конституционным», диктатором, звавшим всех, кто любит Россию, к ней на помощь[2]. Допустим, что этот диктатор, засвидетельствовавший всей своей жизнью бесстрашие и решимость, человек, который переоценивал, как видно из взятого нами эпиграфа, роль личности в событиях, был человеком слабым, безвольным, легко поддававшимся чужому влиянию. Мог ли он, однако, встать вне условий, в которых должна была протекать его работа? Мог ли он преодолеть препоны, с которыми встречалась его «миссия» воссоздания России? Моя книга, приуроченная к десятилетию со дня гибели А.В. Колчака, пытается ответить на эти вопросы. Он в значительной степени имел право сказать в июне 1919 г. делегации от омского «Экономического Совещания»: «Мы – рабы положения».

* * *

Я знаю, что найдутся читатели, которые заранее откажут мне в объективном суждении. Мое политическое credo должно было заставить меня отнестись отрицательно если не к личности, то к деятельности диктатора. Того требует освященная годами демократическая традиция. Если я за ученым, бесстрашным исследователем полярных стран, одним из воссоздателей морской мощи России после поражения, проникновенным солдатом русской армии, одухотворенным какой-то почти метафизической, иррациональной, идеей «очищения» человечества через войну, почти мистически познающим гегелевскую (и отчасти соловьевскую) концепцию «счастья радости» и «единоспасительности» войны, – если я отрицаю за ним квалификацию «авантюриста», то этим уже нарушаю начала объективности, установленные скованной ложными догматами мысли. Отдавая должное, мне думается, я проявляю лишь здоровое чувство подлинной исторической объективности. Демократическим талмудистам я мог бы ответить словами Герцена: «Обличая революцию, я вовсе не был обязан переходить на сторону ее врагов». Тактика части русской демократии, по моему мнению, погубила дело Колчака… и свое. Демократия в Сибири проиграла не оттого, что попала «между молотом интервенции и наковальней советской власти»…

Моя работа не будет апофеозом Колчака. Я не буду его рисовать национальным вождем, я не назову его «русским Вашингтоном», как сделал это, быть может, опрометчиво, руководитель сибирской кооперации, старый демократ, народник-революционер А.В. Сазонов[3]. Может быть, на месте Колчака могли бы быть другие, лучшие, но их не было. В исторической обстановке того времени судьба, во всяком случае, выдвинула именно его. Он был чище и идейнее других [Будберг]. Пламенный темперамент, прямота и непосредственность, чарующая одних, создавала и врагов.

Колчак погиб, и даже показания его для потомства оказались прерванными на самом важном месте. Смерть его лежит на совести его политических противников – и не только их одних. Я говорю не о большевиках. Большевики для меня не политические противники. Под кровавыми ударами этих палачей погибли лучшие люди. Население осознало, по крайней мере, этот итог гражданской войны. Недаром несколько лет назад даже советская печать передавала сообщение о паломничестве, которое наблюдается в Иркутске на сокрытую могилу Верховного правителя. Население уверено, что могила эта вблизи насыпи у тюремного рва точно опознана…

Страница 21