Тихий Дон. Книга 2 - стр. 32
– Митька-то тоже с крестом! Норовит твоих сынов догнать. У нас теперь по хутору кавалеров этих – как воробьев в хворосте! – горланил вслед ему Шамиль.
Пантелей Прокофьевич не спеша вышел в конец хутора; поглядывая на окна коршуновского куреня, подошел к калитке. Встретил его там сват. Веснушчатое лицо старика Коршунова словно вымыла радость, казался он и чище и не таким уж конопатым.
– Прослыхал про нашу радость? – ручкаясь со сватом, спрашивал Мирон Григорьевич.
– Дорогой от Алешки Шамиля узнал. Я к тебе, сваток, по другому делу…
– Погоди, какие дела! Пойдем в куреня – служивого встренешь. Мы, признаться, на радостях трошки подпили… У моей бабы блюлась бутылка царской про свят случай.
– Ты мне не рассказывай, – шевеля ноздрями горбатого носа, улыбнулся Пантелей Прокофьевич, – я ишо издаля почуял!
Мирон Григорьевич распахнул дверь, пропуская свата вперед. Тот шагнул через порог и сразу уперся взглядом в Митьку, сидевшего за столом в переднем углу.
– Вот он, наш служивый! – плача, воскликнул дед Гришака и припал к плечу вставшего Митьки.
– Ну с прибытьем, казачок!
Пантелей Прокофьевич, подержав длинную ладонь Митьки, отступил шаг назад, дивясь и оглядывая его. – Чего смотрите, сват? – улыбаясь, хрипловато пробасил Митька.
– Гляжу – и диву даюсь: провожали вас на службу с Гришкой – ребятами были, а теперь ишь… казак, прямо хучь в Атаманский!
Лукинична, заплаканными глазами глядя на Митьку, наливала в рюмку водку и, не видя, лила через край.
– Ты, короста! Такую добро через льешь! – прикрикнул на нее Мирон Григорьевич.
– С радостью вас, а тебя, Митрий Мироныч, с счастливым прибытием!
Пантелей Прокофьевич поворочал по сторонам синеватыми белками и, не дыша, дрожа ресницами, выцедил пузатую рюмку. Медленно вытирая ладонью губы и усы, он стрельнул глазами на дно рюмки, – запрокинув голову, стряхнул в раззявленный чернозубый рот сиротинку-каплю и только тогда перевел дух, закусывая огурцом, блаженно и долго щурясь. Сваха поднесла ему вторую, и старик как-то сразу смешно опьянел. Митька следил за ним, улыбаясь. Кошачьи зрачки его то суживались в зеленые, как осокой прорезанные, щелки, то ширились, темнели. Изменился он за эти годы неузнаваемо. Почти ничего не осталось в этом здоровенном черноусом казачине от того тонкого, стройного Митьки, которого три года назад провожали на службу. Он значительно вырос, раздался в плечах, ссутулился и пополнел, весил, наверное, никак не меньше пяти пудов, огрубев лицом и голосом, выглядел старше своих лет. Одни глаза были те же – волнующие и беспокойные; в них-то и тонула мать, смеясь и плача, изредка трогая морщеной, блеклой ладонью прямые, коротко остриженные волосы сына и белый его узкий лоб.
– Кавалером пришел? – пьяно улыбаясь, спрашивал Пантелей Прокофьевич.
– Кто теперь из казаков крестов не имеет? – нахмурился Митька. – Крючкову вон три креста навесили за то, что при штабе огинается.
– Он, сваточек, гордый у нас, – спешил дед Гришака. – Он, поганец, весь в меня, в деда. Он не могет спину гнуть.
– Кресты, кубыть, не за это им вешают, – насупился было Пантелей Прокофьевич, но Мирон Григорьевич увлек его в горницу; усаживая на сундук, спросил:
– Наталья с внуками как? Живы-здоровы? Ну, слава богу! Ты, сват, никак, сказал, что по делу зашел? Какое у тебя завелось дело? Говори, а то ишо выпьем – и захмелеешь.