Тень за правым плечом - стр. 14
2
День этот, хоть и начался с трагедии, закончился вполне приемлемо. Мне все-таки удалось добраться до квартиры, привести себя в чувство и еще раз обдумать сложившееся положение, укрепившись в принятом ранее решении. Людям свойственно негодовать по поводу тех, кто пишет свои имена краской на скалах или, более того, вырезает их перочинным ножиком на коре беззащитных деревьев: помнится, в «Сатириконе» была чуть не серия карикатур – несколько человек наперегонки лезут на какую-то высокую гору, чтобы выцарапать там свое сокровенное «Леонид и Лариса были тут». Мне же подобные порывы никогда не были смешны, а, напротив, вызывали род сочувственной печали: жизнь земнородного, будучи короткой и невеселой, состоит в недолгом сплаве по реке времен среди пейзажей монотонной равнины – где уж тут оставить хоть самый незначительный след. И в самом деле – ну кто вспомнит какого-нибудь Зикаронова после его смерти? Помянут сослуживцы, вздохнут родственники – особенно если Зикаронов успел скопить кое-какое наследство. Через двадцать пять лет после него, когда на сцену взойдет следующее поколение, о нем будут (и то редко-редко) вспоминать лишь внуки, да и совсем не обязательно, что припомнится им что-нибудь особенно хорошее. Звучит как трюизм, но требует осознания: редко кто запоминается потомкам в годы своего расцвета, бодрым, деятельным и полным сил (оттого человечество так любит безвременно почивших героев) – чаще имярек запечатлевается в наследной памяти ходячим мементо мори, вздорным стариком с путаной бородой, скверным запашком и старомодными манерами. Впрочем, полвека погодя в страну, откуда нет возврата, отправятся и внуки. Тело патриарха к этому времени истлеет, крест на могиле покосится… да что крест! В Париже, если не вносить деньги за могилу, через пятьдесят лет мощи должника отправляются в утиль, а на их место заезжает новый постоялец: что-то в этом есть оскорбительно практичное. Так что бедный Зикаронов останется, если переменчивая людская милость не произведет его почему-либо в герои, только в виде нескольких капелек чернил, своевременно нанесенных на бумагу. Не считая, конечно, его бессмертной души.
Если бы люди умели представить это обстоятельство во всей его сокрушающей наготе, то, честно говоря, им стоило бы лишь свернуться клубочком и заскулить – и не переставать скулить до самой смерти. Господь в великой милости Своей приоткрывает им эту простую истину лишь по чуть-чуть, как красавица ножку у любимого русскими Пушкина, – но даже увиденного достаточно, чтобы они пользовались любой, сколь угодно трудоемкой или варварской возможностью процарапать земную кору, оставить по себе какую-нибудь память. В Шильонском замке показывают в подвале камеры, где пятьсот лет назад людей держали взаперти: все их стены снизу доверху исчерчены их именами и записями – демонстрируют даже затесавшийся среди них автограф Байрона, но я бы не удивилась, если бы выяснилось, что это подделка. Когда мы были там со Стейси и ее мамашей, я подумала вдруг, что из миллионов людей, живших триста или четыреста лет назад, мы знаем, за исключением выводка венценосных, только тех, которые не поленились написать свое злополучное имя на этом сером песчанике (или подобном ему). Каждый из людей, по сути, есть несчастный Робинзон на необитаемом острове: виноват ли он, что запечатывает свои каракули в случайно оказавшуюся у него бутылку и бросает в равнодушные волны? Это очень древнее и глубокое человеческое чувство, причем именно человеческое – не инстинкт и не атавизм. Поэтому при виде очередной мазни на девственных скалах я чувствую только жалость и больше ничего – и мысленно повторяю: «Счастья вам, Леонид и Лариса, мира и покоя. Я вас помню».