Тень отца - стр. 29
Боюсь, при своей честности и страсти шагать в ногу отец не натворил особых злодеяний, по крайней мере в идеологической сфере (раешник), только потому, что досрочно попал в воркутинские лагеря. Возможно, в его диссертации и в самом деле присутствовал троцкистский душок – мутит вглядываться в эти секты и подсекты (тут требуется одно – дезинсекталь). Следователь Бриллиант упрекал деда Аврума и бабушку Двойру, которые в качестве жителей Эдема ничуть не удивились, когда после блистательного взлета их отпрыск угодил в тюрьму, что их сын не только отказывается помогать следствию (прямое вредительство), но еще и ходит на руках во время прогулок.
И в самом деле, при первом же серьезном испытании у отца сразу же всплыло единство не с пролетарским строем, а с местечковым еврейством: умудренные профессора и доценты с его кафедры разоружились и признали все, что полезно пролетарскому делу, давно уже привыкнув оставаться с пользой, а не с истиной, – в обмен им была обещана снисходительная высылка в Алма-Ату (троцкистская мекка?), – лишь аспирант Каценеленбоген, невзирая на увещевания и угрозы, уперся, как беспартийный: раз не делал, значит, и не подпишу. Ну а показать на кого-то другого – в местечке не было более страшного слова, чем «мусер» – доносчик (не отсюда ли русское «мусор» – мент?). В его мистическом отвращении к мусерам сказалось извечное противостояние еврейства приютившей его Российской державе.
Как говорится в одном еврейском анекдоте, вы будете смеяться, но его разоружившихся коллег расстреляли.
В лагере для него оказалась внове лишь необходимость зимой спать в шапке, а летом справлять нужду в толще мошки с неуловимостью иллюзиониста. Голод же и ломовой труд были делом привычным. В лагере же окончательно выяснилось, что в коммунистическом движении ему было дорого единение с людьми, а не с государством – в любой бригаде он становился преданнейшим другом всем монархистам, эсерам, коллегам-троцкистам, а также буржуазным националистам всех мастей:
в друзьях ходили и гордый внук славян, и финн, и раскулаченный друг степей калмык, и даже китаец (китайцы, в отличие от рукастых русских мужичков, нуждались в его покровительстве и, следовательно, получали его). Ладил он и с блатными, действительно оказавшимися социально близкими вождям. Стандартной угрозой у них было: «Жалко, не попался ты мне в семнадцатом году!»
Стремясь, как обычно, прежде всего занять достойное место в мнениях окружающих, отец, похоже, не заметил краха блестяще разворачивавшейся карьеры и тут же взялся за новую, таская на горбу сразу по два шестипудовых мешка. Бригадир лагерных грузчиков рыжий и ражий Панченко, бывший взводный у Булак-Балаховича, изливал ему обиду: он, Панченко, никогда не позволял хлопцам забижать евреев, а в благодарность его на следствии били два еврея сразу – один особенно любил еще и верхом садиться. На воле, мечтал Панченко, сразу устраиваем банду – меня атаманом, Яшку комиссаром – и пойдем резать жидов. Так, значит, и меня надо резать, втолковывал ему отец. «Тебя? Башку сшибу, кто тронет!» Но вот есть еще другие жиды, настоящие, вот тех – беспременно.
Самое главное живет в народном мнении, а не во плоти.
И все-таки еврейская закваска никогда не растворяется до конца. Во время выпадавших просветов отец хватался опять-таки не за карты, не за стакан, а за книги, доведшие его от сумы до тюрьмы, и уже ухитрился прилично изучить английский язык. С кем он намеревался говорить по-английски? А ведь он пытался выучить английскому еще и меня – только я не дался, сделавшись своим уже в другом Эдеме. Сила народа не в том, что он имеет, а в том, чего он хочет: в конце концов, люди не добиваются лишь того, чего недостаточно хотят. Конечно, справедливость требует отнять у еврея предмет его страстных вожделений, чтобы передать четыреста первому, если даже тому не так уж и хотелось (чего ему хочется