Размер шрифта
-
+

Тёмный путь - стр. 33

LXVI

Она была талантлива, бесспорно талантлива.

Из нее могла бы выработаться замечательная, может быть гениальная актриса если бы она захотела.

Не знаю, насколько я могу судить, но мне кажется, что в ней был также громадный музыкальный талант, но и этим талантом она пренебрегала ради целей, которые выяснились потом.

Как только встал я с постели, она почти тотчас же потребовала, чтобы я завел фортепьяно. (Пианино в то время были редкостью, а рояль не уставился бы в небольшом номере гостиницы.)

С большим трудом с помощью одного приятеля мне удалось добыть у какой-то вдовы, подгородной помещицы, которая постоянно жила в Москве, довольно сносное фортепьяно.

Я, помню, благословил тот случай, который доставил мне это фортепьяно.

Как нарочно в тот день, когда его привезли, установили и настроили, Сара в первый раз явилась вечером (в тот день она не была утром).

Она видимо обрадовалась и тотчас же, не снимая шляпы и только сдернув перчатки, принялась пробовать инструмент (я не знал, что в ее квартире был хороший заграничный рояль).

Она сбросила шляпу и принялась играть. Мало-помалу она вся отдалась и погрузилась в игру. Что ее увлекло – новый ли инструмент, тон его, мое присутствие – не знаю, но она, очевидно, увлеклась и забыла о моем присутствии.

Ее лицо сделалось строго, блестящие глаза смотрели неподвижно в стену, она играла и сама наслаждалась этой игрой.

– Сара! – шептал я. – Что это такое? Что вы играете? Сара! Скажите мне!.. Какая дивная, чудная музыка!!

– Это «еврейские мелодии» Мендельсона, – быстро сквозь зубы проговорила она и снова забылась, увлеклась.

Я слышал ее потом, через несколько недель, в ее квартире, в Акламовском доме. Помню, я вошел вечером. Она играла, кивнула мне головой и строго сказала:

– Садитесь и молчите!

Я слыхал много музыкантов, виртуозов; но я никогда в жизнь мою не слыхал такой игры и такой музыки. В ней была непостижимая глубина чувства, в ней была глубокая, неземная торжественность. В ней как будто земная страсть разрешалась в высших, духовных мелодиях.

Не помню, как долго она играла. Но, очевидно, время летело и для нее, и для меня незаметно.

Музыка становилась грустнее, в ней слышалось глубокое горе, страдание, безнадежность.

И вдруг она остановилась и, упав головой на клавиши, зарыдала.

– Сара! Что с вами? Сара! Бога ради!

Она вскочила, выпрямилась, глаза ее горели.

– Подите вон!.. Вон!.. – закричала она и каким-то глухим, повелительным голосом, указывая на дверь, и я невольно повиновался, повиновался этой бешеной, внутренней силе.

LXVII

Помню, в то время я как раз был на «градусе обожания», то есть в том состоянии, когда человек становится тряпкой, без воли, даже без желания обладать любимым предметом. Для него единственное, что остается, – это наслаждение созерцания. Словом, я превратился в раба, в вещь, и мне казалось, что я ничем иным и не могу быть, как рабом, вещью моей царицы и властительницы.

Мне кажется, только у нас, у русских, может быть такая пассивность любви, такая способность обезличиться – способность чисто женская.

Притом, надо сказать, что я любил вполне безнадежно и, следовательно, бескорыстно.

Когда в первый раз меня выпустил доктор и я пришел к Саре, то, разумеется, прежде всего я чуть не со слезами на глазах начал благодарить ее за мое выздоровление.

Страница 33