Темные тайны - стр. 44
Конечно, кого винить, если не жертву! Слухи обрастали новыми подробностями и становились все реальнее: у каждого непременно находился друг, у которого был двоюродный брат, а у того приятель, который и спал с моей матерью. У каждого имелось хотя бы незначительное пикантное доказательство: рассказывали о родинке на бедре, о шраме на правой ягодице. Вряд ли эти истории соответствовали действительности, но с уверенностью я утверждать не могу, как не могу с уверенностью говорить об очень многих событиях своего детства. Многое ли человек помнит из того времени, когда ему было семь лет? На фотографиях мама не похожа на неразборчивую в связях развратницу. На юношеских снимках она – воплощение привлекательности; забранные в пышный хвост рыжие волосы фейерверком рассыпаются по спине и плечам. Такие обычно напоминают соседскую девочку, которую родители иногда просят посидеть с детьми, – детям она всегда нравится. После двадцати, когда за нее цепляется сначала один ребенок, потом карабкается второй, а потом и все четверо, улыбка становится шире, но она какая-то затравленная; и на всех снимках мать как будто отстраняется от одного из нас. Как будто мы все время держим ее на осадном положении. Одним своим количеством. Но когда ей исполнилось тридцать, фотографий резко поубавилось. На немногих имеющихся она послушно улыбается в объектив, но это та самая улыбка, которая после вспышки тут же гаснет. Я много лет не разглядывала эти снимки, хотя когда-то не могла от них оторваться: изучала мамину одежду, выражение лица, все, что было на заднем плане. Чья там рука у нее на плече? Где это она? По какому случаю фотографировалась? Но однажды, еще подростком, я вдруг убрала их подальше вместе со всеми остальными вещами из того времени.
И вот теперь я виновато стояла перед сгорбившейся под лестницей пирамидой коробок, собираясь с силами, чтобы заново узнать собственную семью. Записка Мишель, которую я понесла в Клуб, первой попалась под руку, когда, не в силах открыть коробки, я пошарила в уголке той, где ослабла бечевка, – жалкая попытка спрятать голову в песок. Нет, так дело не пойдет, – если я все-таки решилась взвалить на себя эту ношу, если действительно собралась размышлять над убийствами в моей семье после стольких лет, когда я тщательно обходила эту тему стороной, я должна научиться смотреть на вещи из дома моего детства без паники и ужаса: вот наш старый металлический венчик для взбивания яиц – его звук напоминал звон колокольчика на санной упряжке, если провернуть его быстро-быстро; вот погнутые ножи и кривые вилки, которые побывали в наших ртах; несколько книжек-раскрасок – с аккуратной рамочкой, нарисованной цветными карандашами, если это раскраска Мишель, с нетерпеливыми закорючками – на моей. Посмотреть на все как на обычные предметы.
А потом уж решить, что продавать.
Конечно, самое желанное из дома Дэев для членов этого Клуба Сумасшедших недоступно. Мамино охотничье ружье, из которого ее же и убили, припрятано в каком-нибудь специальном шкафу для улик вместе с топором из нашей кладовки. (Это тоже стало одной из причин, почему Бена осудили: орудия убийства были взяты прямо в доме. Убийца со стороны не приходит в спящий дом с голыми руками в надежде прямо на месте подыскать, чем бы убить.) Иногда я пытаюсь представить себе те топор и ружье, а еще простыни, на которых умерла Мишель. Где все это сейчас – в одном большом ящике, липкое или закаменевшее от крови и грязи? Или уже вычищенное? Чем будет пахнуть, если открыть ящик? Я помню тот ударивший в нос тошнотворный запах разложения и тлена через несколько часов после убийств. Стал ли он еще страшнее по прошествии стольких лет?