Размер шрифта
-
+

Тебя все ждут - стр. 33

Моя коляска была довольно высокой (была и остаётся – я и сейчас в ней сижу, пишу за столом). Выше обычного стула. Гололобова была в открытом платье. Когда она наклонилась, я увидел под собой голые плечи, идеально чистые, ровные, лакированные, – и аккуратную, небольшую округлую грудь.

Поцеловав мою руку, Гололобова посмотрела на меня исподлобья, не моргая, своими огромными кристаллическими глазами – что этот взгляд означал, и означал ли вообще что-нибудь, для меня осталось загадкой. Это могло быть и ожидание, и презрение, и отвращение, и жестокость, и вызов – в зависимости от того, какую музыку подложить. Я только успел подумать: какие маленькие зрачки. Но горделивое чувство определённо меня кольнуло – не каждый день мне целовали руки двадцатипяти-или-сколько-там-летние олимпийские-или-какие-там чемпионки…

Тьфу, как трудно, оказывается, писать! «Кольнуло» – обычное слово, неточное. Не кольнуло – а словно бы приложил лёд к лицу или к шее, и за шиворот потекла холодная струйка. Вроде бы неприятно… или приятно, не разберёшь. Как назвать одним словом?

Я спохватился – и забытую Ольгину лапку тоже поцеловал: её рука, в отличие от маменькиной, была стерильно чиста, ничем вроде не пахла (может быть, чуть-чуть мылом). Целуя, я схулиганил: скользнул по бледной коже губами туда-сюда – и ухитрился стереть почти весь маменькин крем.

– Эй ты! – крикнула маменька, перехватывая внимание. – Как тебя, Сенька! Положи его сиятельству галантина!

Один из лакеев (сам главный повар Маврикий, тогда я этого не знал) метнулся было к блюду с желейно-ветчинным рулетом, чем-то замысловато нафаршированным, – но маменька с размаху шлёпнула его по спине:

– Стой! Не тебе приказала. Пусть Сенька подаст!

Положив на тарелку три кружка ветчины, камердинер подкатил моё кресло к столу. Колени не пролезали. Пришлось сесть к столу боком: Семён примостил меня так, чтобы к маменьке я был повёрнут спиной, а лицом, или, скажем так, рулевым колесом – к Гололобовой.

Галантин оказался невероятно вкусным. Я ничего не ел почти сутки: вчера утром было не до еды; в Гемоцентре пил воду из синей бутылки; в актёрском агентстве – чай с кусочком печенья; у Камиля опять чай, – и ближе к ночи в озвучке мне перепало три бутерброда, бутылка пива – и всё.

Камердинер накладывал мне на тарелку какой-то невероятный паштет, потом блины, тоже необыкновенные, нежные, бархатистые (как я потом узнал, «гурьевские» блины), я подумал: хоть кормят здесь хорошо… Нет, какой хорошо, шикарно…

– Как спалось, Алексись? – маменька не замолкала. – Мне вот – ужасно, ужасно! Глаз не сомкнула. Всю ночь на заднем дворе что-то пилили, стругали… Кто – ночью – пилит – дрова?! Я вас – спрашиваю! – загремела она, подняв голову и обращаясь опять не ко мне, и не к Ольге, и не к безответным лакеям, а к небесам.

* * *

Я помню этот момент: сижу неудобно, боком, жую ветчину и думаю: «Вот здесь я теперь живу. Здесь мой дом».

Как будто, знаете, пинцетом вынули из настоящей семьи – и в другую пересадили. Вот эта мороженая – моя сестра. А эта безумная – маменька. То сюсюкает, то Кассандру из себя корчит…

Теперь, спустя несколько месяцев, я, кажется, понял, откуда эти её перескоки – и попытаюсь вам объяснить.

У нас было упражнение на первом курсе. Мы все сидим на полу, нас семнадцать студентов (и Камиль в их числе, и Алка). Пауль Максович говорит: представьте, что у вас внутри – селекторный переключатель. Как на стиральной машине – круглая ручка. Вы выбираете режим стирки: «Шерсть», «Хлопок», «Синтетика»… Девушки знают. А у вас каждый режим – это чувство, эмоция. Я называю эмоцию, – говорит Целмс, – и вы поворачиваете переключатель. Радость!.. Отчаяние!.. Любопытство!.. Гнев!.. Снова радость!..

Страница 33