Танец на тлеющих углях - стр. 23
Она оживилась, раскраснелась, говорила торопливо, словно боясь, что он перебьет. Шибаев шагал молча, сунув руки в карманы куртки, делая вид, что не замечает ее быстрых коротких взглядов сбоку. Он не столько вникал, о чем она говорит, сколько прислушивался к ее голосу, низковатому, негромкому, возбужденному.
За рекой было ветрено, пахло сухими листьями и речной водой. Каждый листок и каждая былинка виделись отчетливо, до самой крошечной детали. Мелкая чистая волна накатывала на песок, иногда плескалась рыба – вспыхивала серебряной искрой. Отсюда был отчетливо виден белый храм Спасителя на противоположном берегу, с золочеными луковицами и крестами.
– Правда чудо? – спрашивала Григорьева.
– Красиво, – отвечал Шибаев.
– Я ведь собиралась стать великой художницей, – сказала она с улыбкой. – Честное слово! Мой руководитель прочил мне большое будущее, и я верила, что впереди у меня слава, признание… Но не получилось. Только один мальчик с нашего курса поступил в столичный вуз, остальные расползлись кто куда. В оформители, дизайнеры, иллюстраторы, даже веб-дизайнеры. Некоторые поменяли профессию, другие… девочки, повыходили замуж, осели дома, родили детей… Никто не состоялся как художник.
– Вы больше не рисуете?
– Иногда… пишу, – ответила она не сразу. – Для себя, ничего уже не ожидая.
– Понятно, – по-дурацки произнес Шибаев, не определившийся с тем, как себя держать. Ему хотелось спросить ее о… ней самой, о муже, об их отношениях. Но она все говорила о природе, неустанно восторгаясь, срывая какие-то уцелевшие цветы, показывала их Шибаеву, ожидая ответных восторгов. Он невольно подумал, что Алик Дрючин сумел бы поддержать разговор о… ни о чем, и они бы нашли общий язык.
Григорьева тем временем сорвала цветок – невзрачную белую кашку, растерла в руках и сунула ему под нос.
– Тысячелистник, как пахнет, а?
Растение надрывно пахло полынью. Ему показалось, что терпкой горечью пахнут ее руки, а вовсе не раздавленный цветок, и от этой мысли стало уже рукой подать до ощущения ее ладоней на своем лице.
– А вон зверобой! – Она указала на полузасохшую кисточку желтых цветов.
Потом оступилась, и он подхватил ее. И выпустил не сразу, а только когда сообразил, что держит ее руку уже целую вечность, что она покраснела, стоит смирно, глаз не поднимает, не дышит, не пытается освободиться.
Возвращались они молча. Григорьева казалась поникшей. Устала. Даже не призывала его полюбоваться висящим в воздухе Спасителем, который теперь развернулся у них перед глазами. Они шли прямо в его бело-золотое сияние. Река была неподвижна, отражала церковь в тихой воде, и сразу не понять, какая из них настоящая.
Печаль ухода была разлита во всем – в холодеющем вечернем воздухе, темнеющем на глазах небе и светлых прощальных сполохах закатного солнца. Тяжеловатая тишина заречного луга сменялась городскими шумами, которые усиливались по мере приближения к мосту. Незаметно ушел день, и что-то ушло вместе с ним, оставив после себя неясное сожаление.
Они, не сговариваясь, шли медленно, словно отодвигая момент перехода из одного мира в другой. И уже на шумной городской улице Григорьева сказала, остановившись и заглянув ему в глаза:
– Хотите посмотреть мои картины?
Как любит повторять циник Алик Дрючин, женщина не приглашает к себе, чтобы показать вид из окна. Понимая несложный механизм и условность данного утверждения, мужчина волен или согласиться взглянуть, даже если он равнодушен к живописи, или рвануть подальше, даже если она его интересует. Живопись, а не женщина, разумеется.