Такая короткая вечность. Импровизация на библейские темы - стр. 5
Образ Ноя, не тот, который расположил он на потолке капеллы, а живой, полнокровный, давно уже будоражил воображение Микеланджело. Ему хотелось понять загадку этого человека, единственного, семью которого Господь избрал, чтобы дать начало новым поколениям. Он пытался найти в нем кроме благочестия и абсолютного подчинения Высшей Воле хоть какие-то ростки темперамента и страсти, но каждый раз натыкался на беспрекословное, практически слепое следование приказам голоса, звучавшего с небес.
Микеланджело казалось странным, что Ной не задавал никаких вопросов. Куда плыть? Сколько дней будет длиться потоп? Что делать дальше? Он словно был лишен главного качества человека, созданного по образу и подобию Божьему, – свободы воли. Но, возможно, все было наоборот – он сознательно сжал свою волю в кулак, задавил в себе проявление любых чувств, ибо как иначе пережить трагедию, которая развивалась на его глазах, когда вчерашние друзья и соседи, все то, что было ему дорого и близко, весь привычный и потому любимый им мир, вся память о прошлом и все надежды на будущее были уничтожены клокочущими водами, в которых небесный Отец топил негодных своих детей.
В библейских историях, отобранных Микеланджело для изображения на плафоне Сикстинской капеллы, сцены периода потопа были последними. Но художник, посвятил главному персонажу этого события, Ною, целых три из девяти задуманных картин и начал свой долгий труд именно с его истории.
Возможно, такое решение диктовалось некими особенностями самой работы, когда, для того чтобы ухватить весь замысел целиком, требовалось вначале именно такое движение глаз – от дальней стены к центру потолка, а затем непосредственно к месту, где будут стоять зрители.
А возможно, брали верх совсем иные мотивы.
Микеланджело поднялся с деревянного настила, на котором устроил себе импровизированное ложе, отложил в сторону Библию и сделал несколько глотков молока прямо из горловины кувшина. Белая струйка потекла по бороде, смешавшись с высохшими брызгами краски. Теперь голова его почти соприкасалась с головой старца. Разница была лишь в том, что художник стоял на самом последнем ярусе лесов, а Ной, изображенный лежащим на полу собственного шатра, соприкасался с совсем иными пространствами, находящимися в такой запредельной вышине, куда проникать глазу простого смертного становилось смертельно опасно.
Пора было переходить к следующей фреске, изображавшей собственно всемирный потоп, но Микеланджело все никак не мог расстаться с уже написанным сюжетом, который согласно библейской традиции назывался «Опьянение Ноя».
Возможно, он инстинктивно ощущал, что грандиозность задач, стоящих перед ним, – все эти величественные сцены: «Отделение света от тьмы», «Сотворение светил и планет», а затем и «Сотворение Адама», вся эта космическая симфония, которая должна быть передана взмахами его кисти, – требовала вначале какого-то очень простого мотива, идущего не от горних вершин, а от ощущения мелодии, навеянной привычным миром. Может быть, поэтому сцена опьянения Ноя стала, по сути, всего лишь жанровой картинкой. В ней он изобразил не столкновение грозных космических сил, но обычный земной конфликт отцов и детей.
Не такой ли конфликт переживала его собственная семья? Отец, живший за пределами Рима, жаловался в письмах на то, как грубо стали обращаться с ним два сына, братья художника. Да и самого Микеланджело он осыпал упреками, обвиняя во всех смертных грехах. По слухам, доходивших до него, художник понимал, что дряхлеющий отец все чаще и чаще впадал в детство, превращаясь в капризного ребенка, угодить которому становилось практически невозможно.