Свет вечный - стр. 65
– Не чех он, знамо дело, братья трибуналы, не наш, а немец! Я слышал, как поговаривали в Градке Кралове, что это шпик католический. Засылают меж нам паписты тайных злодеев, чтобы наших гейтманов коварно убивали. Вспомните-ка пана Богуслава из Швамберка! А давайте вспомним брата Гвезду!
– А я слышал, высокая комиссия, что этот Белява связан с пражанами со Старого Города! А кто такие старогородцы? Предатели Чаши, предатели магистра Гуса, предатели Четырех статьей! Вавилонского Люксембуржца хотят на чешский трон вернуть! Наверняка этого Беляву старогородцы заслали, чтобы гейтмана погубил.
– Смерть ему! – ревела толпа. – Смерть!
Приговор, ясное дело, мог быть только один и был вынесен молниеносно. Ко всеобщей и дикой радости находских Сироток Рейневан Белява, чародей, отравитель, предатель, немец, шпик католический и засланный Старым Городом наемный убийца, был признан виновным во всех предъявленных ему деяниях, в связи с чем революционный трибунал приговорил его к смерти через сожжение живьем на костре. Право обжалования не было предоставлено простым способом: не успел Рейневан открыть рот для протеста, как несколько пар сильных рук схватили его и повели, сопровождаемые ревущей толпой, на окраину лагеря, где высилась заранее сложенная порядочная куча бревен и хвороста. кто-то выкатил большую воняющую капустой бочку, кто-то постарался о днище, молотке и гвоздях. Рейневана подняли и силой затолкали в бочку. Он рвался и орал так, что едва его легкие не полопались, но его крик тонул среди воя разгоряченной черни.
что-то оглушительно бабахнуло. А воздух заполнился чадом порохового дыма. Скопление отступило, дав тем самым Рейневану возможность увидеть, что случилось.
Со стороны лагеря заехал странный кортеж, состоящий из трех боевых телег. Экипаж одной из них составляли десяток женщин самого разного возраста, от подростков до старух. Все, кроме ездовых, были вооружены пищалями, хандканонами[68] и гаковницами. Со второй повозки, на которой сидели четыре женщины, зловеще выглядывало жерло ствола десятифунтовой бомбарды. Это, собственно, из нее мгновение тому выстрелили сильным, но холостым пороховым снарядом: в облаке дыма, кружась, как хлопья снега, все еще опадали обрывки пыжа.
На третьей повозке, в сопровождении двух женщин и какого-то накрытого покрывалом устройства, стояла Эльжбета Донотек. Она сбросила с плеч тулуп, а с головы платок, и теперь, голубоглазая, с развевающимися и разметанными льняными волосами, напоминала Нику, ведущую народ на баррикады. Однако ее смертельно серьезное и грозное лицо вызывало связь скорее с рассвирепевшей эринией Тисифоной.[69]
– Что это значит? – заревел, стирая с лица крупицы пороха, Ян Плуг. – Что это значит, уважаемая пани Донотек? Развлечение? Маскарад? Бабьи выходки? Кто вам, девки, позволил оружие трогать?
– Идите отсюда, – как бы его не слыша, громко сказала Эльжбета Донотек. – Живо. Тут же. Не будет никакого сожжения. Баста.
– Наглая баба! – закричал козлобородый проповедник. – Ты забыла в гордыне Иезавель![70] Сгоришь в огне вместе с филистимлянином. А перед этим полакомишься кнутом.
– Идите себе отсюда. – Эльжбета Донотек и на него не обратила внимания. – Идите, христиане, Сиротки, добрые чехи. На колени станьте, на небо воззрите, Богу помолитесь, Господу нашему Иисусу и святой Его Родительнице. В души свои загляните. Подумайте о Судном дне, который близится. Покайтесь, вы, которые не знаете пути мира, которые соделали свои пути нечестными. Пять лет я смотрела, как вы уничтожали в себе то, что доброе, как гробили то, что человечное, как превращали этот край в могильник. Смотрела, как вы убивали в себе совесть. С меня хватит, больше не позволю. С надеждой, что не все еще в себе вы поубивали. Что хоть какая-то кроха осталась, хоть что-то маленькое, что следует спасать от уничтожения. Поэтому идите себе отсюда. Пока я добрая.