Свечи на ветру - стр. 13
– А вдруг какому-нибудь паршивцу захочется пальнуть в одиннадцатый час? Снова зови стекольщика, снова плати деньги! Хватит!
Но дед страдал не столько из-за голого, не разрисованного окна, засиженного любознательными местечковыми мухами, не столько из-за вывески, выцветшей от времени и лишившейся всякого смысла: «Ремонт сов и ханизмов», сколько из-за сына, моего отца. В нем дед видел свою надежду и продолжение…
– Даниил!
– Что?
– Пойди послушай, о чем твой дед с Дамским толковать будет, – сказала бабушка.
В другой раз я конечно же не пошел бы, но с той минуты, когда бабушка решила меня взять с собой в город, она приобрела надо мной прямо-таки волшебную власть, и я подчинялся каждому ее слову и взгляду.
– Шпика прислала, – печально бросил дед, когда я вошел в его комнату.
Парикмахер приложил к своему душистому уху часы, и, пока он вслушивался в их бой, дед из уважения к своей работе молчал. Пусть господин Дамский убедится, какой он еще отменный мастер! Но как только парикмахер сунул свою луковицу в карман брюк, дед заговорил еще яростней и печальней:
– Всю жизнь мы прожили в страхе.
Господин Дамский вежливо кивнул головой.
– Но за себя мне не так обидно… Сердце разрывается из-за Саула.
Так звали моего отца. Саул.
– Сколько раз я говорил ей: пусть Саул сядет со мной за стол, я научу его своему ремеслу. Он станет лучшим часовщиком. Сперва в местечке, потом в Литве, потом в мире… Мы поедем в Америку и откроем свое дело. В Америке у каждого сопляка и молокососа часы на руке… В Америке время – деньги!
– У нас тоже, – сказал господин Дамский. Он торопился.
– Из-за нее Саул ушел в портные, – печалился дед. – А портные, они же известные болтуны. Сидят и болтают. А о чем, сами знаете… О справедливости… Нет большей справедливости, чем работа. Лодырь не может быть справедливым.
– Ваш Саул хотел людям добра, – заступился за моего отца господин Дамский, и первый раз мне и впрямь захотелось стать парикмахером.
– Добро тоже надо уметь делать, – сказал дед. – За доброе дело никто в холодную не сажает.
Дамский достал из кармашка брюк часы и, не скрывая своего нетерпения, приложил к другому, тоже душистому, уху.
– Часы идут замечательно, – сказал дед. – Дай Бог, чтобы наши сердца так шли… Все она у меня отняла. Даже внука. Так и передай ей, Даниил!
– Сам передай, – огрызнулся я.
– Раньше я больше всего боялся смерти. А сейчас…
– А сейчас? – все более томясь, спросил Дамский.
– Сейчас я понял: смерть – это праздник. Конец работы. Смерть – это бесконечная суббота. – Дед отвернулся и вытер кулаком сухие глаза. – Если с ними опять что-нибудь случится, – он ткнул кулаком в кармашек брюк, из которого, как цыпленок из скорлупы, проклевывалась головка часов парикмахера, – не приносите их больше ко мне в починку.
– А почему, собственно? – изумился Дамский.
– Не надо меня жалеть.
И дед забормотал какую-то песню. Он пел, пропуская слова, все время меняя мотив, и пение его было похоже то на стон, то на молитву.
– Ну? Старая кляча тебя отговаривала стать парикмахером? – стала допытываться бабушка, когда я вернулся.
– Нет.
– Старая кляча жаловалась на меня?
Я молчал. У меня из головы не выходила дедова песня.
– Старая кляча расхваливала свое ремесло?
– Нет, – сказал я. – Старая кляча пела.
– Он пел? – зрачки у бабушки расширились от недоверия, а еще больше от удивления.