Сторож брату своему - стр. 26
– Еще раз встретишься с карматами – и веревка Лубба коснется твоей шеи, старик.
– Но…
– Я сказала – нет, Садун.
– Но…
– За ними стоит тень. Черная. Страшная. Я не вступаю в союз с демонами. Я лишь хочу восстановить справедливость. Аш-Шарийа должен править умный и достойный человек. А не капризный ублюдок-извращенец.
– Они обещали уничтожить проклятую веру пастуха! – зашипел сабеец.
– Демон может обещать что угодно, – мрачно сказала Мараджил. – К тому же ему ненавистна любая вера. Клянусь священным огнем, учение ашшаритов мне отвратительно. Но оно держит в узде глупый народ аш-Шарийа. Моему сыну нужны покорные подданные. Я не стану покушаться на религию, указывающую скотам их место. Я ей воспользуюсь. Ты понял меня, о Садун?
Сабеец молча простерся перед Мараджил на ковре.
– Помни про Лубба и его веревку, – улыбнулась парсиянка в склоненный затылок Садуна.
И, перешагнув через труп невольницы, вышла из комнаты.
2
Собрание джиннов
Скалы Мухсина, два месяца спустя
Небо затягивала мутная сероватая дымка, белесый диск солнца холодно просвечивал сквозь тоскливый небесный покров. В камнях гудело. Вокруг стоял свист – то шепелявый, то резкий, то тихий, то переходящий в надсадный вой. Ветер гулял в скалах, рвал с плечей джуббы, обмораживал носы и щеки и гудел, гудел – низко, на грани слуха, уныло, ровно, вечно.
К концу четвертого дня пути через Мухсин уши переставали слышать тихий гул, привыкали – но тело и душа маялись, то обмякая, то вскидываясь на любой треск или выкрик. Внутри все натягивалось, как струна, и струну эту беспрерывно поддевал ветер. В голове мелело, сон не шел, глаза то слипались, то чесались, запорошенные песком и пылью, безысходная тоска давила изнутри и прорывалась – криком. Гневом. Тычками. Ударами. Поножовщиной. Рассказывали, что целые караваны поддавались слепому безумию: люди дрались до крови, до смертоубийства, верблюды ревели, мулы лягались и дробью уцокивали в каменный лабиринт – торговый тракт, говорили, весь усыпан костями.
Аль-Амину показали пару сложенных из мелких камней горок – под ними ямы, объяснили, а в яме останки человеческие. Верблюжьи кости, здоровенные, желтые, лежали вдоль всей дороги. За те два дня, что они шли по караванной тропе, Мухаммаду на глаза не раз попадались кривые деревца, сплошь увешанные лентами и колокольцами. «А это зачем?» – спросил он проводника, черного от солнца высохшего парса в грязной нищенской чалме, но с дорогущей хурранской джамбией у пояса. Тот сделал вид, что не понял: мол, кроме как на фарси, ни на чем не разговариваю. Аль-Амин приказал дать поганцу пять палок, чтоб вспомнил ашшари. Но, даже битый, проводник лопотал, путаясь в словах, и нес какую-то белиберду, колотясь лбом о щебенку дороги.
Потом они вдруг свернули с караванной тропы к западу, прямо в скальный лабиринт. Покачиваясь на спине мула – верблюды с парными носилками могли не пройти в узких проходах между каменными стенами, – аль-Амин бросил последний взгляд на дорогу.
Солнце стояло высоко, но по зимнему времени не грело. Тропу затенял большой холм с отвесными каменными сколами цвета охры. Дальше дорога сужалась, поворачивала и полностью тонула в серой тени. Смутное беспокойство точило душу, и Мухаммаду вдруг стало страшно ни с того ни с сего. Он придержал мула и стал вглядываться в серый коридор между скалами. То ли от болезненной пристальности, то ли еще от чего, но зрение тут же стало играть с ним злые шутки – тени ожили и зашевелились.