Старые фотографии - стр. 8
Тихо встает.
Она – над ним, наверху, а он внизу.
– Я пойду посплю. Я спать хочу.
Он видит ее узкую, как весло, спину, уныривающую в зеркальную, темную воду озера спальни.
В спаленке хнычет ребенок: проснулся. Хочет пить; хочет писать. Хочет спать. Хочет – жить.
Коля, закусив губу, подходит к Вале и вынимает ее, как игрушку, из рук Мишки Волгина.
– Музыку! – кричит. ― Там пластинка Лещенко! Ставьте! «Татьяну»!
Под «Татьяну» танцуют Коля и Валя, а Нина глядит на них; а Маргарита не глядит, ей глядеть незачем. Она, во тьме спаленки, двигаясь медленно и робко, как слепая, намочила носовой платок в холодной воде – на подоконнике кружка. Кладет на лоб ребенка: у него жар. Опять жар. Может, у него вираж. Это она его заразила. Врачи поставили ей диагноз: туберкулез. Поддувание делали. Это очень больно. Рита чуть не задохнулась от боли и слез. Врачи смотрели на нее бесстрастными глазами поверх белых масок. Сказали: «Мы не знаем, сколько вы проживете на свете. Живите».
И она – живет.
Вот еще один Новый год. Еще одна елка. Вологда вместо Москвы. Подушка в слезах – вместо бокала шампанского. Мальчик плачет. Это во сне.
«Тихо, тихо, спи, спи», ― шепчет она ребенку, обливая его нежный молочный затылок слезами, прижимает его к себе, теснее, еще теснее, вот так, близко.
И они засыпают оба. Спят.
И не видит Маргарита, как Коля, еще подвыпив, хватает Нину за руку и тащит ее в прихожую. Актрисы пьяным, птичьим дуэтом самозабвенно поют «Ой, то не вечер, то не вечер, мне малым-мало спалось». Мишка Волгин, расстегнув китель, чокается с истопником Петровичем фамильным, радужным хрусталем, бьет себя в грудь и кричит: батя, я под Москвой был и выжил! Я Берлин брал! А ты, ты где был, когда я там, под пулями?! Под снарядами… в бога-душу-мать! А?!
«Я в штрафбате был, ― пожевав губами, хрипло цедит старик. Чешет черными крючьями пальцев впалую ямину щеки в серебряной густой щетине. ― И – ни шагу назад. На мине подорвался. Меня в госпитале по частям сшивали. Видишь, сшили. Спасибо дохтурам. А я-то ведь, паря, и на Первой мировой был. А ты – не был. Так неча тут мне приговор читать. Мал еще. Зелен виноград».
И Мишка Волгин бледнеет; и ель над ним трясет черной мощной лапой, пытаясь стряхнуть с себя прочь, далеко, смешные бирюльки, пустые забавки, жалкие игрушки, блесткую людскую мишуру, золотую чешую, стать снова свободной и лесной.
Но отрублен ствол. И сохнет комель. Ты уже мертвая, ель. И мертвый твой Новый год.
А Коля Крюков в прихожей целует, неотрывно и жадно, как воду ледяную в жару пьет, целует Нину, запрокидывая ей голову, всю ее запрокидывая назад, через колено свое, как в танго, ― и Валя, чуть приоткрыв дверь, жадно, неотрывно следит за ними в прозрачную бесстыдную щель бесстыдными, жесткими, горящими глазами.
День Лены в Раю
Меня мама сегодня разбудила в семь утра. Очень не люблю вставать в семь. Сегодня понедельник, вчера воскресенье. Смерть не люблю, когда в школу. Все шесть дней школьной недели, когда я утром обреченно складываю в портфель учебники, мама говорит: «Как на каторгу». Я знаю, что такое каторга. Это вроде тюрьмы, только на открытом воздухе. И там всех каторжан бьют плетками и мало дают есть. Почти не дают. Все худые, голодные. И глаза у них горят как у зверей.
– Лена, быстро умываться! Хватит разлеживаться!