Сороковник. Книга 4 - стр. 40
– Не только из-за этого. Пусть разные, но, может, и притёрлись бы со временем, я уживчива… Есть тут ещё кое-что. – Собираясь с мыслями, ищу камушек, отбрасываю: не плоский, для запуска по воде не годится. Берусь за другой. – В каждой семье случаются иногда нелады, вот и в нашей… У моего отца была когда-то давно женщина на стороне. Он с ней год любовь крутил, потом признавался: как наваждение какое-то нашло, и рад бы уйти – да её жалко… Мать ему сколько раз твердила: перестань всех нас мучить, любишь – женись, да и дело с концом. Нет, говорит, я и вас оставить не могу, тоже люблю. Мне тогда лет десять было, но я на всю жизнь запомнила, что чувствуют дети, когда у отца другая женщина, а главное – каково при этом матери. Малявка была совсем, а слово себе дала: когда вырасту – ни за что с женатым не буду связываться, чтобы другой семье горя не принести. Оказывается, до сих пор с этой установкой так и живу. Поэтому, как Любаву увидела, так сразу поняла: всё. Нельзя. Запретная зона.
Аркаша задумчиво пристукивает камушком о камень, не замечая, как из-под гладких бочков проскакивают редкие искры
– Вот оно что… Так вроде бы Васюта тебя замуж звал, всё чин по чину, и обычаи у них дозволяют.
– Да брось ты! – У меня даже глаза высыхают. – Не верю я в эту полигамию. Ни одна женщина в здравом уме не согласится добровольно мужика делить. Да и представь: его Любаша пятнадцать лет ждала, все глаза проглядела, и вот является ненаглядный – да не один, а с чужой бабой, и в ножки кланяется: вот тебе, Любонька, ещё одна моя жёнка, люблю вас обеих, ничего поделать не могу… жалко. Каково? За что ей всё это? И будет она любить меня горячей любовью до самой смерти – добавляю саркастически. – Ты сам-то в это веришь?
Мой друг хмыкает.
– С трудом. Попробовал бы я такой номер отколоть – меня Ло в порошок растёрла бы. Я вот тоже не могу понять: многожёнство это у некоторых, многомужие… распущенность одна. Пара должна быть парой, может, и не на всю жизнь, но надолго. Ну и хватит об этом, Ваня, тем более что ты, оказывается, давно определилась.
С непонятным облегчением швыряю в пруд целую горсть камушков, как будто окончательно избавляюсь от овеществлённых мыслей. Отряхиваю ладони.
– Извини, Аркаша. Надо было, наверное, просто выплакаться. Мы ж такие, женщины.
– Угу. Рад за тебя. Может, пойдём, наконец? А то битый час торчим на семи ветрах, ещё немного – и Перси нас прибьёт за всё сразу: и за посиделки у воды, и за простуду… авансом. Пошли обедать. Я сегодня заспался, завтрак пропустил, а теперь брюхо подвело, мы же, мужчины, народ простой и жрать хотим всегда.
– А мне что-то не хочется, энергетикой перекормили. Давай, я с тобой просто за компанию посижу.
– Идёт.
Аркаша, уперев кулаки в землю, встаёт, напрягая сперва здоровую ногу, затем подлеченную.
– Да брось, – отмахивается, и даже довольно ловко помогает мне подняться. – Ты-то хоть не дёргайся, хватит и того, что Ло меня за младенца держит. Хоть бы родила поскорее да на дитя переключилась, всё мне меньше будет доставаться… Пойдём, глянешь, какая здесь столовая.
Не торопясь, обходим по широкой аллее крыло госпиталя, приближаясь к парадному крыльцу. Оборотник помалкивает, дорвавшись, по-видимому, до долгожданной тишины, лишь косит время от времени на мелькающий в акациях знакомый рыжий хвост. А у меня так и вертится на языке вопрос: