Солдат и Царь. том второй - стр. 9
Часы медно, раскатисто били. Лямин насчитал девять ударов. Ужаснулся. «Мой ли караул?» Ничего не помнил. Лохмотья, обрывки частушек всплывали и качались на воде прозрачного утра. «Бога нет, царя не надо… губернатора убьем…»
Топали сапоги в коридоре. Дверь открылась.
– Тэ-э-э-эк, – куриным клекотом протянул Авдеев, – тэ-э-э-эк… Мошкин! Сука!
Мошкин, спавший на полу, вздернул кудлатую голову, уставил кругленькое бабье личико на коменданта.
– Я!
Встал на удивленье быстро. Как и не валялся. И даже не качался.
В караульной дико, густо пахло перегаром и табаком.
«Податей платить не надо… на войну мы – не пойдем!..»
– Окно – открыть!
– Так нельзя же, товарищ комен…
– У них – нельзя! У нас – можно!
Мошкин, осторожно переступая через спящих, высоко поднимая ноги – так и спал в сапогах, – подобрался к окну и долго возился с защелками и шпингалетами. Распахнул. Ворвались воздух, ветер.
Лямин тоже поднялся. Опускал закатанные рукава гимнастерки.
Авдеев, тоже удивительно, не ругался, не сердился. Обозрел спящих солдат. Покачал головой.
– Ну надо же иногда, товарищ комендант… Ведь сами видите, какая служба… Не служба, а тоска поганая.
Улыбка прочертила тяжелое лицо Авдеева.
– Ну ладно. Но чтобы сегодня ни-ни!
Наткнулся глазами на Михаила. Глаза коменданта лениво ощупали Лямина: а, этот?.. этот исполнительный. Четкий. Но не тронь его грубой рукой. Окрысится. Или затаится, что совсем плохо. С такими, как этот Лямин, надо так же четко: приказ – выполнение, хорошо сделал – наградить. А плохо этот солдат не делал еще никогда. Он воевал, а у тех, кто воевал, за пазухой вместо сердца – кремень.
– Солдат Лямин! Сегодня в караул на крыльцо. Двери охраняй!
– Слушаюсь, товарищ комендант.
– А я – к ним пойду!
Ухмылка стала пошлой, чересчур довольной; морда кота, играющего с мышью, подумал Лямин и потер пяткой сапога о носок, счищая присохшую лепеху грязи.
…Аликс стояла у зеркала, когда вошел комендант Авдеев.
Он был противен ей. Впрочем, как и они все, тюремщики. Но Авдеев был противен особенно. Ей хотелось плюнуть в его харю, и она тут же одергивала себя, упрекала в бесчувствии и злобе, тут же, на ходу, где заставало ее это чувство – в коридоре, в столовой, во дворе на скудной бледной прогулке, – пыталась молиться, и молитва выходила плохо, застревала не только в горле – во лбу, в сердце. Больная, длинная заноза. И мучит, и колет, и вытащить нельзя. И теперь уже никто не вытащит.
Ее Ники провел бессонную ночь из-за криков пьяной солдатни; он лежал на кровати, уже одетый. Лег в штанах и гимнастерке поверх нищего, в дырах, покрывала. Это не было покрывало инженера Ипатьева; комендант откуда-то распорядился доставить его, вместе с огромными, величиной с добрую шубу, подушками, набитыми смрадным старым пером. Может быть, из блошиной пролетарской ночлежки?
Аликс дернула углом рта, и ее лицо стало напоминать ожившую белую венецианскую маску.
Она хотела поздороваться с этим человеком – и не поздоровалась. Не могла.
Стала совсем плохой христианкой, никудышной.
И Авдеев, тоже не здороваясь, торжествующе сказал:
– Ну как почивали… граждане?
Через шматок молчания добавил:
– Арестованные.
– Благодарю. Ужасно, – подал голос с кровати царь.
И царь тоже не мог говорить с Авдеевым. Мало того, что он их унизил по приезде – он продолжает унижать их и сейчас, и всякий день! Царь напряженно думал, чем и как он, по рожденью и по праву царь, мог бы унизить это красное отребье, бывшего слесаря. Думал, кривил рот, по лбу его текли и извивались мучительные морщины, но так ничего и не придумывалось ему этакого, чтобы Авдееву вдруг стало больно. А потом он так же, как Аликс, останавливал себя и упрекал: «Как можно! Господь создал всех, всех людей одинаковыми! А эти люди, они просто заблудились! Их просто нашпиговали дикими идеями… И они запутались. Им можно, им надо помочь!»