Солдат и Царь. том первый - стр. 49
«Составят тебе компанию, и ее отнимут… выдернут у тебя из рук… повалят…»
Мутились пучеглазые, глупые рыбы-мысли
Вдруг Пашка вывернулась из-под него винтом, крутанулась, выгнула спину. Брякал ремень. Медно, звонко брякало о ребра сердце. Он ловил ее по комнате ошалелым медведем, голодным шатуном, а она уворачивалась, и на щеках вспыхивали ожоги – это она лупила его по щекам, да, ах, а он только что понял.
Пощечины звучали тупо и глухо, будто били в ковер палкой, выбивая пыль. Потом прекратились.
Гимнастерка поверх ремня. Лиф расстегнут. Пахнет лилиями от ее живота! В бане часто моется, не то что они, заскорузлые мужики. Он слышал свое дыхание, и оно такое громкое было, что – оглох. Тонким комариным писком зазвенел в висках далекий сопрановый колокол.
«Ко Всенощной звонят, в Покрова Богородицы», – билась кровь, разрывала мозг.
* * *
Вспоминать можно всяко.
Можно лечь спать, смежить веки, и под лоб полезет всякая чушь.
Можно бодро и упруго идти, а сапоги все равно тоскливо вязнут в нападавшем за ночь, густом, как белое варенье, снегу, – и то, что помнишь, будет летать перед тобой голубем, воробьем.
Можно курить на завалинке, долго курить: искурить цигарку, а потом новую свернуть, а потом, когда табаку не останется в кармане, делать вид, что куришь, посасывая клок бумаги; так выкроишь себе кус времени, а прошлое обступит, затормошит, не даст покоя.
И выход только один – идти к солдатам и еще табаку просить, чтоб одолжили.
…Когда прибыли сперва в Тюмень, потом в Тобольск – Советы сразу направили их сторожить царей. Пашка пожала плечами: сторожить так сторожить. Лямин еще подерзил: а казаков царских когда бить?! – да ему вовремя кулак показали: слушайся красного приказа!
Они оказались в одном охранном отряде – те, кто трясся без малого месяц в утлом вагоне от Петрограда до Тюмени: Лямин, Люкин, Андрусевич, Мерзляков, Подосокорь, Бочарова. Подосокорь тут же куда-то сгинул. Может, в Омск направили или в Тюмень обратно, или куда подальше, в Курган, в Красноярск, в Ялуторовск, в Иркутск, в Читу; а может, хлопнули где – свои же, за провинность какую. Сейчас провиниться и пулю заработать – раз плюнуть. Хуже, чем на войне.
А война-то, дрянь такая, идет себе, идет.
И что принят декрет о мире, что нет; вот тоже загадка диковинная.
И земля, кого сейчас земля?
Вот вернется он в Новый Буян – кого там земля будет? Народа – или опять не народа?
А кого? Кого другого?
…Вышли из дома, где Советы заседали, на мороз. Пашка закурила. Спросила Михаила сквозь сизый, остро воняющий жженым сеном дым: а что, они тут, в этих здешних Советах, какие, красные или другого какого цвета, эсеры, меньшевики или большевики? Лямин у нее прикурил. Стояли на крыльце, стряхивали пепел в вечерний, белизной и острой радугой сверкающий сугроб. Ответил: а пес их поймет. Смешалось все в России, и тот, кто сейчас палач, завтра сам встанет к стенке.
И мы встанем, хохотнула Пашка. Она всегда так хохотала – резко, сухой и яркой вспышкой.
Хохотала, будто стреляла.
…Они явились туда, куда им приказано было – и поняли, что не одни они тут стрелки, а есть уже в наличии охрана: с собою бывшим царям из Царского Села гвардейцев разрешили взять. Питерские гвардейцы косились на них. Они – на гвардейцев. Ребята простые; скоро подружились. Вместе курили, вместе в карауле стояли. Вместе пили, пуская бутылку с беленькой по кругу, сидя на холодных матрацах, на зыбучих, вроде как лазаретных койках.