Размер шрифта
-
+

Солдат и Царь. том первый - стр. 25

Тонко, нежно тянуло съестным: нитка запаха то рвалась, то опять перед носом крутилась.

«Где-то рядом еду стряпают. Я в лазарете, это верно. Вот и на койках люди кряхтят. Почему лазарет похож на дворец?»

Туманно плыли, светло вспыхивали и умирали голоса. Иногда перекрещивались. Нельзя было понять, кто говорит и что. Ни одного знакомого слова.

«А может, я в плену. И это госпиталь австрияцкий».

Порывался встать. Изо всех сил уперся локтями в матрац. Боль прошила руку насквозь, а потом туго стянула ее – и кровь перестала ходить в ней туда-сюда.

Шире распахнул глаза: прямо над его головой с потолка, изукрашенного виноградной лепниной, свешивалась тяжеленная, как германский танк, массивная люстра.

Он прижмурился.

«Чего доброго, рухнет… Ринется вниз… Аккурат мне на лобешник…»

Прислушался: тихо, зимняя тишина, и снаряды не рвутся.

«А может, возьмут да подорвут все это великолепье сейчас. Как ахнет…»

Повернул на подушке увесистую, как грузчицкая гиря, голову.

В зимнем белом мареве моталась ширма, за нею кто-то тяжко, долго опять стонал.

Донесся заполошный крик:

– Сестричка!.. Мамочки! Мамочки! Ма…

Крик сорвался в белизну, треснул и раскололся бесстрастным льдом. Каблуки опять стучали. Кто-то спешил, бежал.

«Опоздали… может, он уже…»

– Доктор! Доктор! – Голос сестры взвился чисто и ярко, будто не в госпитале она стояла – на морском побережье, и чайки в выси отвратительно, пронзительно вопили. – Пожалуйста! Подойдите! Скорее!

Куда она кричала, в какую белую пропасть?

Кто-то шел, тяжело переваливаясь; чуть слышный, доносился легкий древесный хруст паркета.

– Ах ты боже ты мой…

– Доктор! Что принести? Вы командуйте! Я мигом!

– Деточка… тащите из Петровского зала шприцы… они там кипяченые стоят… в железном кювезе… прямо у входа столик, увидите… быстро!

Каблуки стучали быстро и часто, и погас, исчез дробный стук.

Ширма качалась, вздымалась и скрывала за собой то, что никому видеть нельзя было; если на полях сражений они все умирали на виду, на глазах друг у друга, у железных широколобых адских машин, у командиров и неба, то здесь, в лазарете, все должно быть шито-крыто.

– Бедный ты… – вслух прохрипел Лямин.

И не понять, кому вышептал: то ли ему, за ширмой, то ли себе.

Стук опять появился и нарастал. Превратился в легкий частый звон.

«Словно кобылка медными, бедными подковами подкована. Пьяным кузнецом…».

Из-за ширмы доносились резкие вскрики, они кромсали и протыкали насквозь белый воздух; потом снова полоумные стоны, будто кто-то то ли пел, то ли длинно, смертно плакал. Бормотанья, увещеванья, куриный клекот, зверий рык, голоса звенели и спотыкались, сыпали черное зерно бесплодных слов. Люстра над головой не качалась – висела ровно, тяжко. Не горела: темнела, она одна, мертвая, а вокруг нее медленно, странно загорались другие люстры – одна, другая, третья, четвертая, пятая. Горящие танцевали, хороводом ходили вокруг мертвой, почернелой.

«Лампы в ней перегорели… вот какое дело-то…»

И вдруг ширма замерла. Больше не качалась. Встала прямо, как солдат во фрунт.

Высокая, складки крупные, ткань оранжевая, солнечная.

«Китайский шелк… дорогущий…»

Из-за мертвой ширмы вышел живой человек. Доктор был облачен в мятый белый халат; малорослый, он то и дело привставал на цыпочки перед высоконькой девушкой в белой косынке сестры милосердия. Лямин видел доктора в лицо, а девушку с затылка. Доктор стал что-то говорить, мелкое и жалкое, сбился, махнул рукой в резиновой перчатке; перчатку пятнала кровь, будто вино или варенье; стал другой рукой, голой, резиновую перчатку стаскивать, не смог, резина рулетом закрутилась, – и заплакал, и резиновыми пальцами растирал слезы по щекам, по серебряной, с прожилками темной стали, твердой бородке.

Страница 25