Размер шрифта
-
+

Снова выплыли годы из детства… - стр. 13

– Ну, смотрите! Я знаю, это все ты! – сказала тетя Леля, обращаясь ко мне. – Ты подговорила Горика! Ему бы и в голову не пришло! Ты же знала, что я запрещаю выходить за ворота без взрослых!

Да. Гроза.

Вообще меня в Рыльске не принимали.

– Что это за имя Инга – собачье какое-то! От него пахнет псиной, – говорил Гурьян Тихонович, сапожник, живший в полуподвальном этаже нашего дома.

– Вот это наш! – говорил он, указывая на Горика. – Белолицый, сероглазый. И имя человеческое – Игорь.

Не принимали и за темные глаза, и за смуглую кожу.

Я относилась к этому спокойно. Гурьян Тихонович мне был неинтересен. Ну не нравлюсь я ему – ну и что? Я себя отгородила от него, и он перестал существовать в моем мире. И ни разу, прогуливаясь мимо его окон, я не заглянула в них, не повернула головы.

Мне в Рыльске было хорошо. Я любила гулять во дворе с Гориком и разговаривать. О чем мы разговаривали, я не помню. Помню только удивление мамы и тети Лели: «Они все время ходят по двору и о чем-то разговаривают». Очень часто мы играли во врача. Я брала папину коричневую коробочку, выстланную изнутри синим бархатом, которую мама вывезла из Ленинграда, – там были прекрасные вещи. Блестящий молоточек, с мягким кончиком, которым стукать надо было по коленке. Две трубочки, которые вставлялись в уши, а потом, соединяясь в одну, заканчивались блестящей круглой бляхой, с ее обратной стороны была черная мягкая подкладка. Если по ней тихо постучать, то в ухе раздавался громкий звук. Вставляла резиновые трубочки в уши, прикладывала блестящую бляху к голой груди Горика: «Дышите! Не дышите!» Может быть, был и шприц – конечно, без иголки. Но что я «брала кровь» у Горика, это я помню. «Протяните руку! Дайте палец!» – говорила я важно. Горик меня слушался. Во дворе изумительно пахло травой, маленькой ромашкой, которой был усеян весь двор.

К вечеру выходила мама, выносила самовар, садилась на корточки и начинала чистить его ягодами бузины, разбросанными под деревом.

– Ягоды ни в коем случае не бери в рот, – говорила мама. – Это отрава.


Мама начищала самовар до блеска. У самовара были две прекрасные витые ручки по бокам и витой красивый носик с ручкой, из которого текла вода. Потом самовар собирался. Ручка ставилась на место, он накрывался круглой выпуклой крышкой. Мама насыпала щепочки, которые потом превращались в серый мягкий пепел. Надевалась труба. Самовар стоял в углу двора. Но пили мы чай не во дворе, а всегда в большой комнате.

По приезде в Рыльск я, кажется, совсем забыла папу, я как-то сразу повзрослела и чувствовала себя намного старше Горика, хотя мы были одного возраста. После страшной зимы 37–38 года в Ленинграде здесь было такое прекрасное солнце, такая мягкая пахучая трава, устилающая весь двор! Мы ходим с Гориком в одних трусиках босиком и разговариваем, разговариваем. После обеда полагается спать. Солнечную комнату занавешивают темной занавеской, но все равно все видно. Слышно, как жужжит муха за занавеской. Она так громко жужжит, что, может быть, это и не муха, а шмель. Тетя Леля не разрешает разговаривать. Я играю с галькой, мне очень нравится этот гладкий серый овальный камень, привезенный с моря. Я перекатываю его из руки в руку, рассматриваю мелкие прожилочки. Он такой гладкий-гладкий, и я кладу его в рот. Только-только провести кончиком языка по этому гладкому камушку. Немножко полизать, положить на язык… Я кладу его на язык, и вдруг он соскальзывает и проваливается прямо внутрь.

Страница 13