Размер шрифта
-
+

Снова выплыли годы из детства… - стр. 10

Мне три года. На карточке я все еще улыбающаяся девочка, опирающаяся на ручку плетеного кресла. Ясно и доверчиво широко раскрытыми глазами смотрю в объектив. Но тогда же в Рыльске у меня начинаются странные приступы – рвота, судороги, температура… Приступы помню. Это случилось впервые в квартире тети Лели. Помню, как папа подхватил меня на руки и положил на диван в большой комнате. Знаю, что приступов было несколько, и кажется мне, что все они происходили в доме тети Лели. Вероятно, мы переехали к ней, потому что жизни на Вознесенской горке не помню.

Да, Вознесенская горка была мне противна. Одна пыль и маленькие дома. Нет прекрасного запаха травы, нет красивых домов, даже садов за маленькими, будто глиняными, домами не помню. Противная, пыльная, некрасивая, неинтересная местность.

«Малярия», – говорит папа. И когда мы возвращаемся в Ленинград, я опять иду по коридору клиники Военно-медицинской академии. Пахнет йодом и спиртом – родной запах.


У нас в Ленинграде появляется новый сосед. Интересно, что я из соседей никого не только не помню, но и никогда никого не видела, кроме двух старичков-швейцаров. Никогда никого. Дверь в наши комнаты – вторая от входа в квартиру. Дальше идет коридор, заворачивает чуть налево – там кухня – и продолжается вперед, сворачивая направо. Там темно, горит одна лампочка. Мама мне не разрешает ходить дальше кухни, и я не знаю, сколько еще комнат в нашей квартире. Я никогда не заворачивала направо. Мама не разрешает шуметь, и я тихая, и квартира тихая и будто пустая. И вот новый сосед рядом с нашей комнатой. Его я вижу каждый раз, когда мы входим в квартиру. Зак… Зак… Из всех соседей я помню лишь его. Только его мы встречаем в коридоре.

Маленький черный человечек, угодливо изгибающийся перед мамой, когда мы быстро проходим мимо него и скрываемся за дверью нашей комнаты. «Говори тише – за стеной Зак». Папа теперь не спит после обеда. Он ложится на оттоманку, заложив руки за голову. Мама берет стул с высокой обитой дерматином спинкой, садится около него. Они разговаривают шепотом. А я стою у этажерки, что у окна, и смотрю на них. Я уже давно не кричу: «Авка, молчать – папа спит». Я стою тихо, мне кажется, я даже не двигаюсь. Смотрю на папу. Ни немки, ни Моти у нас давно уже нет.

Однажды папа долго не приходит. Мама накидывает на меня пальто, берет за руку, осторожно приоткрывает входную дверь и выводит меня на лестничную площадку. Наклоняется ко мне и тихо говорит: «Сейчас придет папа, ты его обними за шею». И оставляет меня одну на площадке. Меня, которой даже из нашей комнаты не разрешалось одной выходить в коридор! Я сажусь на корточки, просовываю голову сквозь витые чугунные перила, смотрю вниз. Проходит какое-то время. Тихо, темно, горит только одна лампочка внизу на площадке. Я сижу не двигаясь. Я жду. И вот снизу из темноты возникает папа. Он очень медленно, тяжело поднимается по лестнице. Останавливается, сдвигает буденовку со лба… Я вижу красный след от буденовки на его лбу, тяжелый вздох доносится до меня. Вздох, который человек может себе позволить только наедине. Вздох – режущая душу боль. Моя первая режущая душу боль. Боль за другого. Запоминающаяся на всю жизнь.

Потом папа долго лежит на оттоманке, закинув руки за голову. Он ничего не говорит. Он молчит. Папа остался наедине с собой. Молчим и мы с мамой. Возможно, папой владело самое сильное чувство – чувство страха и связанное с ним мерзкое сознание позора, зависимости и полной беспомощности. В тот вечер папу исключили из партии.

Страница 10