Снова нас читает Россия… - стр. 2
Яблоко выдала в долг мне судьба,
чтоб описал, не забыв ни черта,
дядю, похожего на попа,
с дядей, который похож на кота.
Музыка над базаром
Я вырос на большом базаре, в Харькове,
где только урны чистыми стояли,
поскольку люди торопливо харкали
и никогда до урн не доставали.
Я вырос на заплеванном, залузганном,
замызганном, заклятом ворожбой,
неистовою руганью заруганном,
забоженном истовой божбой.
Лоточники, палаточники пили
и ели, животов не пощадя.
А тут же рядом деловито били
мальчишку-вора, в люди выводя.
Здесь в люди выводили только так.
И мальчик под ударами кружился,
и веский катерининский пятак
на каждый глаз убитого ложился.
Но время шло – скорее с каждым днем,
и вот – превыше каланчи пожарной,
среди позорной погани базарной,
воздвигся столб и музыка на нем.
Те речи, что гремели со столба,
и песню – ту, что со столба звучала,
торги замедлив, слушала толпа
внимательно, как будто изучала.
И сердце билось весело и сладко.
Что музыке буржуи – нипочем!
И даже физкультурная зарядка
лоточников хлестала, как бичом.
Музшкола имени Бетховена в Харькове
Меня оттуда выгнали за проф
так называемую непригодность.
И все-таки не пожалею строф
и личную не пощажу я гордость,
чтоб этот домик маленький воспеть,
где мне пришлось терпеть и претерпеть.
Я был бездарен, весел и умен,
и потому я знал, что я – бездарен.
О, сколько бранных прозвищ и имен
я выслушал: ты глуп, неблагодарен,
тебе на ухо наступил медведь.
Поешь? Тебе в чащобе бы реветь!
Ты никогда не будешь понимать
не то что чижик-пыжик – даже гаммы!
Я отчислялся – до прихода мамы,
но приходила и вмешивалась мать.
Она меня за шиворот хватала
и в школу шла, размахивая мной.
И объясняла нашему кварталу:
– Да, он ленивый, да, он озорной,
но он способный: поглядите руки,
какие пальцы: дециму берет.
Ты будешь пианистом. Марш вперед! —
И я маршировал вперед. На муки.
Я не давался музыке. Я знал,
что музыка моя – совсем другая.
А рядом, мне совсем не помогая,
скрипели скрипки и хирел хорал.
Так я мужал в музшколе той вечерней,
одолевал упорства рубежи,
сопротивляясь музыке учебной
и повинуясь музыке души.
Елка
Гимназической подруги
мамы стайка дочерей
светятся в декабрьской вьюге,
словно блики фонарей.
Словно елочные свечи,
тонкие сияют плечи.
Затянувшуюся осень
только что зима смела.
Сколько лет нам? Девять? Восемь?
Елка первая светла.
Я задумчив, грустен, тих:
в нашей школе нет таких.
Как зовут их? Вика? Ника?
Как их радостно зовут!
– Мальчик, – говорят, – взгляни-ка!
– Мальчик, – говорят, – зовут! —
Я сгораю от румянца.
Что мне, плакать ли, смеяться?
– Шура – это твой? Большой.
Вспомнила, конечно. Боба. —
Я стою с пустой душой.
Душу выедает злоба.
Боба! Имечко! Позор!
Как терпел я до сих пор!
Миг спустя и я забыт.
Я забыт спустя мгновенье,
хоть меня еще знобит,
сводит от прикосновенья
тонких, легких детских рук,
ввысь! подбрасывающих вдруг.
Я лечу, лечу, лечу,
не желаю опуститься,
я подарка не хочу,
я не требую гостинца,
только длились бы всегда
эти радость и беда.
Отец
Я помню отца выключающим свет.
Мы все включали, где нужно,
а он ходил за нами и выключал, где можно,
и бормотал неслышно какие-то соображения
о нашей любви к порядку.
Я помню отца читающим наши письма.
Он их поворачивал под такими углами,
как будто они таили скрытые смыслы.
Они таили всегда одно и то же —
шутейные сентенции типа
«здоровье – главное!».