Сладостно и почетно - стр. 61
– А почему бы и нет.
– Но с какой стати? Предположим, ты действительно оказался в чем-то замешан, но при чем здесь я? Если бы ты завязал знакомство со мной, уже будучи… гм… «неблагонадежным», как ты это называешь… это могло бы дать повод к подозрениям, согласен. Но я-то ведь тебя знаю с детства!
– Все так, но лишняя осторожность… Не знаю, впрочем, может быть, вы и правы; во всяком случае, счел долгом предупредить.
– А, вздор, – профессор посмотрел на часы. – Ты не хочешь послушать Лондон?
– Не имею ни малейшего желания. Мало мне наших радиопроституток – еще слушать заморских. Что нового они скажут?
– Да хотя бы – что в действительности произошло в Риме.
– По-моему, и так совершенно ясно, что там произошло. Детали несущественны, а что касается общей обстановки, то мы о ней осведомлены довольно точно.
– Ну, у меня ведь нет доступа к вашим источникам информации. Да и потом, надо же время от времени отдохнуть душой…
– Это что, уж не британское ли радио ниспосылает отдохновение вашей душе?
– Да, после всей этой лжи услышать наконец что-то правдивое…
– Правдивость, положим, относительная. Они говорят правду, когда это им выгодно, а в других случаях врут не хуже нашего Колченогого… разве что не так грубо. Прошлым летом, когда Роммель пер на Александрию, лондонские обозреватели тоже не очень-то правдиво освещали обстановку в Ливии.
– Ну, во время войны, согласись, не всякую информацию можно делать всеобщим достоянием.
– Вот и Геббельс так считает. В чем же тогда разница между этими и теми? Да нет, дядя Иоахим, для меня все-таки враг есть враг.
– Извини, я и впрямь перестаю тебя понимать, – сказал Штольниц. – Чего доброго, ты скоро заговоришь, как мой Эгон. Неужели армия так влияет?
– Нет, я не заговорю, как Эгон, – Дорнбергер покачал головой. – Эгон, вы сказали, одобряет режим; я его не одобряю. Но армия, если угодно, действительно повлияла на меня в одном смысле: я видел, как рядом со мной умирали мои товарищи – не нацисты, нет, а обычные немцы, как мы с вами, – и я теперь не могу, например, назвать «великолепными новостями» известие о нашем очередном поражении…
– Погоди, погоди, – прервал Штольниц. – Это, милый мой, становится серьезнее, чем я думал. Давай уж выясним вопрос до конца! Прежде всего, хочу тебе напомнить, что «великолепной» я назвал новость о падении Муссолини – то есть о поражении не военном, а политическом. Когда разразилась сталинградская катастрофа – я, поверь, не злорадствовал; да, я считал и продолжаю считать, что в конечном счете это к лучшему, ибо приближает конец нацизма, но радости не испытывал. Потому что я, представь себе, тоже немец, и тоже был солдатом. Но, Эрих, будем рассуждать логично: чего, собственно, ты желаешь сегодня для Германии – победы или поражения? Сам я решительно желаю поражения, потому что победа Германии в этой войне означала бы поистине «закат Европы» – да такой окончательный и беспросветный, что не мог бы присниться никакому Шпенглеру! Наш фюрер – это тебе не «старый добрый кайзер», который в случае своей победы ограничился бы колониями да контрибуциями…
– Разницу между Гитлером и Вильгельмом я и сам вижу, и полностью разделяю ваше представление о том, чем была бы для Европы победа Гитлера. Но вот представления о том, чем будет для Германии победа наших противников, у вас нет. Поэтому вы так легко и объявляете себя решительным сторонником поражения. А поражение между тем вообще покончит с Германией как с единым самостоятельным государством: нас просто разорвут на куски. Этого, как вы понимаете, я своей стране желать не могу.