Размер шрифта
-
+

Скрещение судеб - стр. 24

взять у него интервью. Мне повезло: по дороге на вокзал я встретила Алексея Алексеевича Игнатьева, и он, узнав, куда и зачем я еду, зарокотал, грассируя:

– Алешка – хам, он вас не примет, я его знаю! И какой он граф? Он вовсе и не граф… – сказал Алексей Алексеевич, так гордившийся своей родословной и с таким недоверием относившийся к родословной других. – Я позвоню ему, езжайте, я прикажу ему вас принять!

Алексей Николаевич и действительно не захотел меня принимать, хотя и был предупрежден и дал согласие. Он посмотрел на меня сверху, с лестничной площадки, выйдя из своего кабинета, и потом скрылся, захлопнув дверь. Я стояла внизу, под лестницей, наследив на зеркальном паркете валенками. На улице было снежно, мела метель. На мне была старенькая мерлушковая шуба, капор, я выглядела совсем девчонкой и явно была не в том ранге, в котором надо было быть для беседы с маститым писателем, а может, его разгневали следы на паркете; но, во всяком случае, он наотрез отказался вести со мной разговор. Его молодая супруга Людмила Ильинична, сверкая бриллиантами, в накинутой на плечи меховой пелеринке, бегала по лестнице, стуча каблучками, и, щебеча, пыталась сгладить неловкость положения. Она меня узнала, мы с ней встречались в доме известной московской «законодательницы мод», с которой мой отец был знаком еще до революции по театру. Спас телефонный звонок: Людмила Ильинична сняла трубку, и я поняла, что это звонил Алексей Алексеевич.

– Да, да, конечно, мы очень рады, уже приехала, я сама отвезу ее на машине в Москву, я вечером туда еду…

Мне было предложено снять шубу и мои злополучные валенки, Алексей Николаевич меня принял любезно, куря трубку, и мы беседовали часа полтора или два.

Бывала я и у Алексея Алексеевича Игнатьева в его квартире в Лубянском проезде в генеральском доме, где он занимал три небольшие комнаты, заставленные такими обжитыми дедовскими вещами. Старенький скрипучий буфет, из которого вынимались тонкого стекла бокалы с вензелями, а на стол ставились фамильные тарелки, выцветшие, поцарапанные от долгого служения, но гордо хранившие корону и инициалы своих владельцев. В кабинете графа-комбрига, маленьком и тесном, на стенах были развешаны пистолеты, сабли, карты, подвешено кавалерийское седло; стоял глобус и на этажерке – альбом с фотографиями, где Наталья Владимировна была запечатлена обнаженной на сцене.

– Я такая голая, вы заметили, даже родинка у меня загримирована, – говорила она.

При большом декольте на груди у нее была видна коричневая родинка, а у нее всегда было большое декольте и жемчужное ожерелье на полной шее, и сережки в ушах, и кольца, браслеты.

– Это все осколки, мы все с Алешенькой прожили, – вздыхала она.

Как-то при мне, задергивая шторы и глядя на темное мокрое стекло, по которому барабанил осенний дождь, Наталья Владимировна вдруг воскликнула, всплеснув руками:

– Боже мой! Я ведь только теперь поняла, какой Сталин великий человек! Подумать только – променять благословенный климат Грузии на эту мразь и слякоть! Как надо любить русский народ! Россию!..

Говорила, щуря подведенные глаза, кокетничая. А она всегда кокетничала со всеми, даже с двумя крохотными японскими болонками, лежавшими, как неживые, как вышитые на подушке, в большом кресле в столовой. Наталья Владимировна хватала их и, по очереди целуя в черные носы, уверяла, что Алешенька ее к ним ревнует. А Алексей Алексеевич, показывая мне свои фотографии, где он был запечатлен кавалергардом в белых рейтузах, в мундире, спрашивал: – Хорош, собака, а? Хорош? Влюбилась бы?

Страница 24