Сержант и капитан - стр. 44
Семенюшкин устало присел за стол, не раздеваясь, положил рядом фуражку и варежки, он терпеть не мог перчатки. Он был измотан до последней степени, как и я. Так же, как и я, он был раздражен всей этой непонятной суетой вокруг ненужной перестановки войск. Поручик был зол, хотя из последних сил пытался скрыть это:
– Послушайте, Иван Павлович. Дело обстоит так. Завтра прибудут две корниловских роты на поддержку и укрепление. А рано утром послезавтра, в пять часов, если обстановка не изменится, намечается общее наступление нашим отрядом. Надо сбить латышскую бригаду, которая нависает у нас на правом фланге. Наши фланги будут прикрыты кавалерией, что стало непозволительной роскошью в последнее время.
– Это точно, – согласился я. – Людей на конях верхом и с шашками в руках в последнее время я вижу только с красной стороны. Они горят желанием порубить наш полк, и в особенности мою роту, на очень мелкие кусочки.
Семенюшкин долго распространялся на счет нынешних совершенно непонятных обстоятельств. Я послал нового ординарца, рядового Бабкова, с запиской к прапорщику Лавочкину насчет самогону. Лавочкин прибыл сам с четвертью. Нет, мне понятно, что самогон для него добыть – пара пустяков, но где он взял эту великолепную огромную бутылку?! Я посмотрел с ужасом на этот стеклянный замок, а Семенюшкин с восхищением подтвердил мои мысли:
– Прапорщик, ваши способности отнюдь не военные, но совершенно необыкновенные. Слух уже по всему полку идет. Не знал бы ваши военные заслуги, подтвержденные господином капитаном, не поверил бы, что такое возможно.
Лавочкин в смущении потупил глаза. Потом поставил бутыль на стол и достал из вещмешка увесистый кусок сала, полбуханки ржаного хлеба, четыре вареных картофелины и соль в тряпочке. Поймав мой удивленный взгляд, смущенно ответил:
– Отец у меня пил редко, но всегда до потери сознания, а мамаша всегда говорила: «Закусывай, дольше проживешь».
– Прожить долго, – это надо суметь в нынешних обстоятельствах. Но ваш оптимизм, прапорщик, великолепен. Наливайте, да пойду я назад, – сказал Семенюшкин, аппетитно потирая руки.
Лавочкин разлил самогон по нашим жестяным кружкам.
Я вдруг подумал: а пил ли я когда-нибудь спиртное из полагаемой ему посуды – из хрусталя или хотя бы из стекла? Мне было восемнадцать, когда я попал на Великую войну. Великая война незаметно превратилась для меня в Гражданскую. Там, в окопах, я пил из жести, из железа, из чугуна. Здесь я пил тоже из чего попало. Я помню, как отец подымал бокал с шампанским на Новый год, как мама чокалась с ним, помню, как сослуживцы отца пили водку маленькими рюмками, как мой двоюродный брат, который старше меня на семь лет, пил коньяк с ними, как дядя и тетя, которые не пили коньяк, пили вино в нашем доме большими фужерами… Все это я помню, но себя я помню только с оловянной кружкой в руках, в которую налита водка, спирт или самогон.
Самогон Лавочкина оказался вовсе недурен на вкус. Выпив по одной, мы все трое переглянулись, и поручик Семенюшкин опять сказал:
– Ну, давайте еще по одной, да я пойду.
Лавочкин с готовностью разлил по кругу. После этой порции он немного осмелел и решился вставить слово. Прокашлялся и сказал задумчиво и чуть мечтательно:
– Хорошо, как будто и никакой войны нет. Как будто в атаку мы сегодня не ходили.