Размер шрифта
-
+

Сержант и капитан - стр. 33

Они отнесли Семечкина на местный погост. Я шел следом. Один в почетном карауле. Выломал по пути из забора две доски почище. Кладбище небольшое, аккуратное, ухоженное и нетронутое войной. Ни воронок от взрывов, ни окопов. Мирное смиренное кладбище. Пока копали могилу, сидел на земле рядом и ковырял перочинным ножом на доске надпись: «Семечкин Ф.Т. 1919. Солдат. Погиб за Родину». Поскольку не знал, когда он родился, нацарапал только дату смерти, но без числа, чтобы красных не раздражать. Когда положили Семечкина в могилу, бросил горсть земли, отдал доски одному из солдат и попросил закрепить их поровнее. С тем и ушел.

Поздно вечером, когда писал эти строки, сидел в хате у окна, прислушивался к тишине. Пришли вызванные мной командиры взводов. Доложили, что, как стемнело, в деревне из разных щелей по домам вылезают непонятные люди и убегают в темноту. То ли красные, то ли испуганные крестьяне. Суета нескончаемая.

16 октября 1919 года. Отлично выспался впервые за последние десять дней. Ночь была на удивление спокойной. Утром собрался послать Семечкина за командирами взводов, но потом вспомнил, что он погиб и я его похоронил. Трудно отказаться от многолетних привычек. Лавочкин прислал одного из своих солдат на место Семечкина. Я слышал, как он гремел посудой где-то там, на кухне.

Странно, даже сутки не прошли, а тот, кто был единственным близким человеком за четыре года беспрерывной войны, уже стерся, замазался, исчез. Он погиб, не зная, победили мы или проиграли. Пусть лучше это произойдет и со мной. Погибнуть во время полного разгрома – самое страшное, что я могу представить.

Всегда надо помнить о том, что могут убить тебя самого. Я знаю это чувство. Водишь химическим карандашом по бумаге, записываешь только что произошедшие события, упоминаешь в этих событиях себя и таким образом накапливаешь уверенность в том, что не погибнешь. Все это ерунда. Сколько бы ты ни записывал себя в бессмертные, ты обязан идти впереди цепи, и отступить не имеешь права. Я в Добровольческой армии с апреля восемнадцатого года. И то, что не убит, – это скорее чудо, но никак не закономерность. Сколько нам осталось, одному Богу известно, и то, что меня убьют, даже не подлежит обсуждению. Мне и так было отпущено сверх меры.

Я сам был таким когда-то, пока не убил своего первого врага. Это был австриец, молодой, здоровый, наверное, веселый парень, жизнерадостный парень. Тогда мне так показалось. В атаке я прибил его штыком к окопному брустверу и с ужасом смотрел, как он умирал, дергаясь, словно бабочка на булавке. Семечкин – простая душа – подошел, вырвал винтовку из его тела, отдал ее мне и сказал, что негоже командиру взвода глазеть на труп, когда его взвод в полном составе бежит в атаку без командира. Австриец мешком упал на дно окопа, лицом вниз в жидкое месиво грязи, я оторвался от его глаз, и наваждение прошло. Я был снова готов убивать и убиваю с тех пор регулярно.

Сегодня мы опять наступали. Противник бежал. Прошло два часа. Нам приказали отступить, и красные без боя заняли наши позиции. Я перестаю понимать, что происходит. Мы топчемся на месте.

* * *

Еще даже не рассвело, но уже снова зазвонил телефон. Он звонил непереносимо зубодробительно. Надо вставать. Никита никак не мог разлепить глаза. Ночь выдалась нелегкая. Ему снилась Гражданская война. Он был белым и красным, Буденным и Деникиным, батькой Махно и Котовским одновременно. Образы из старых черно-белых советских кинофильмов всю ночь скакали через весь экран Никитиного мозга и рубили друг друга в капусту.

Страница 33