Размер шрифта
-
+

Серебряный век в нашем доме - стр. 38

Жизнь Сергея Бернштейна (1892–1970) пришлась на две эпохи, прямо противоположные по устремлениям, возможностям, пафосу. Его юность и первые шаги в филологии – это блистательные десятые и двадцатые годы минувшего века, когда еще слышалось дыхание Серебряного века; зрелость – чудовищные тридцатые, залитые кровью сороковые, лживые пятидесятые, а старость – обманувшие нас шестидесятые. Крушение интеллигентских надежд на оттепель он успел увидать.

О каждом из упомянутых периодов мы неплохо осведомлены – о первом по литературе, а о втором – еще и по личным воспоминаниям кое-кого из старших. Обратим внимание на одну лишь особенность, присущую второму периоду и имеющую отношение к нашей теме: я бы ее назвала “роль эпитета в борьбе с нравственностью в годы советской власти”.

Нравственность была той мишенью, которая советской властью разрушалась целенаправленно и весьма умело. Представления о самых важных для каждого категориях: о добре и зле, о том, что такое “хорошо” и что такое “плохо”, что можно, а чего никак нельзя себе позволить, понятия, смысл которых заложен в нас изначально и поддерживается в нормальном обществе воспитанием и мнением окружающих, размывались и уничтожались разными путями, в том числе и на лингвистическом уровне. Слова, обозначающие эти понятия, обрастали эпитетами, которые извращали их смысл. В школе и в университете нам (речь идет о том времени, когда закладывалось мировоззрение моего поколения, т. е. о конце сороковых – начале пятидесятых прошлого века) внушали, а также со всех трибун и в средствах массовой информации проповедовали, что “добро должно быть с кулаками”, хотя добро с кулаками – это нечто прямо противоположное, это эманация зла.

К понятию долг прилагались эпитеты, согласно которым долг бывал “ложный”, и “правильно понятый”. Правильно понятый долг включал в себя обязанность доносить на ближних и возводил в статус блага предательство. Нежелание участвовать в этой грязной игре, презрение и отвращение к предательству, к доносам и, соответственно, к предателям и доносчикам, а также любая попытка защитить порядочных людей от нападок властей предержащих входили в понятие ложного долга. Совесть должна была быть исключительно комсомольской или партийной, а чувство стыда объявлялось не то буржуазным, не то мещанским пережитком. Отлично помню милых университетских студенток и вполне толковых и симпатичных студентов, которые бездумно пользовались подобными клише, не замечая их абсурдности: это стало новым фразеологическим сочетанием, широко вошедшим в обиход. В конце концов “совесть”, “добро”, “долг” перестали звучать в официальных речах и в печати, они непременно употреблялись в сопровождении коварных эпитетов, исподволь менявших их смысл. Увенчивалась эта лингвистическая процедура утверждением, что законность должна быть социалистической, т. е. полным беззаконием, направленным на лишение личности каких бы то ни было прав.

Общество, в котором слово превратилось в свою противоположность и служило не выражению, а сокрытию мыслей, должно было породить способ защиты. В среде интеллигенции возникла малочисленная, но заметная группа людей, посвятивших себя хранению нравственности, – то была пассивная, но весьма действенная форма сопротивления режиму. Держалась она на единственно доступном, однако важном и трудно выполнимом в тех обстоятельствах “не”:

Страница 38