Серафим - стр. 29
В Василь вернулся – все село от меня морды вертит. Нюхаю атмосферу: что-то тут не так. Все угрюмо бычатся, все меня то ли стыдятся, то ли тихо ненавидят. Думаю: неспроста! И точно! Нашли поджигателя. Папашка это Пашки и Петьки Охлопкова был! Охлопков старший! Ну, огрызок, думаю. Я-то отсидел, а ты тут, значит, гулял?! Лялька за меня цеплялась, к ногам моим мешком валилась, когда я ночью пошел Охлопкова бить. Пришел, кулаки об воздух чешу… а он-то, вражина, уже – мертвым посреди избы валяется… зажмурился… Пашка на меня глядит, как кролик на удава. А Петька лежит под столом, коленки к подбородку подтянул, пьяный вдрободан. У-у-у-у! Не успел я. Не успел…
А Лялька моя все никак забеременеть от меня не могла. Тринадцать раз плод скидывала. Я уж отчаялся. Уж разжениться с ней хотел. Наконец выносила! Плакала от счастья, когда в детсадике видела кроватку, а на кроватке было написано: «ВОВА ГАГАРИН»… И вырос мой Вова. В институт в городе поступил – бросил из-за девки. Женился. Родили дочку. Авторемонтную мастерскую открыл. Вроде все путем. И – водка эта проклятая, язви ее! Пить начал! Это у меня-то, непьющего, сын такой! Я тюрьму прошел, Крым и Нарым, выпить из вежливости в застолье могу, но чтоб в запой – да никогда! А мой – как завинтит, так и не вывинтишь. Лечил его. Лекарства дорогие покупал. Тайком в еду порошки подсыпал. А он из города приедет – и давай в разгул, один дружок с портвешком, другой с коньячком, третий с первачком! Один раз его чужие поймали, сильно избили, обчистили и на берег Волги отволокли, руки-ноги связали, топить хотели. Увидел это дело Ванька Пестов, заорал благим матом и спас его! Приволок к нам в избу, всего в кровище… Лялька ревет, мать ведь. Страдает. Сноха собирает манатки, уходить. Блажит: надоел мне этот пропойца! А Вова знай себе водяру глушит! Канистрами уже пьет, цистернами… Зубы повыпали…
Пьет и кричит над бутылкой: серая у меня судьба, батя! Се-ра-я! Серый я крыс! Мелкий! Ничтожный… Никому я не нужен на этой земле… А ведь хотел… хоте-е-е-ел!..
Ночами плачу, хоть и мужик. Да уж я старик. Скрежещу зубами последними.
Мне Лялька ночами в ухо поет солеными от слез губами: а ты, Юра, возьми и помолись! Да беда вся в том, что Бога-то вашего нет и быть не может: кому молиться? Так и выходит, по всему выходит, что человек молится несчастной, красивой выдумке своей.
ЖИВНОСТЬ. МАТЬ ИУЛИАНИЯ
Я зверье всяко страсть люблю! Ищо в монастыре мать игуменья, Михаила, энту мою жалость к животягам разным, к птиченькам малым – знала, и не журила миня, а обратно, одобряла: где какой котик бездомнай в монастырь забредет – мине несут котика, штоб я, значитца, покормила, молочка налила в мисочку фарфорову; где какой песик приблудный лапку сломат – опять жа мине пса ведут, и я, не хуже ветьринара, лапоньку яму бинтую, шину накладаю… как дохтур заправскай! Воробышков, пеночек изо рта выкармливала. Жабу больну однажды – в банке держала! Спинку ей ктой-то жестоко оцарапал! Я мазью заживительной мазала. Молоком ту жабу поила, стерьву! Зажила спинушка. Я яе – жабищу – сама в руки брала, в траву пускала… около озерца, в осоку…
Озерцо то наше все было ряской, как зеленой парчой, затянуто. Иногды в ним рыба – плесь! Што за рыба то была? Карась, так думаю.