Размер шрифта
-
+

Секретный дьяк - стр. 34

Лучше бы сидел Волотька в железах, подумал Матвеев печально.

Из железа вытащить можно, из могилы не вытащишь. А Волотька нет, он все время рвался на Камчатку, любил силу, богатство, волю, а где же делают богатство, где проявляют силу, как не в новых краях? Когда наконец в седьмом году по прощению вновь отправили Атласова на Камчатку, он там не пожил много. Зарезали Волотьку собственные казаки…

А тогда, в семьсот втором году, в январе, в царском селе Преображенском кто мог угадать, какая у кого судьба впереди? Кто вообще в мире может это знать – у кого что впереди? Государю Петру Алексеевичу Атласов зело понравился, государь смеялся, слушая рассказы пятидесятника, жадно задавал вопросы. Рыба породистая, на семгу похожа, идет нереститься, а в море не возвращается? Да почему? Соболь на Камчатке плох, тепло ему на Камчатке? Да почему? Может, хлеб сажать можно на Камчатке, раз там не знают хлеба? Ну, и все такое прочее. Раздраженно дергалась царская щека: вот как велика собственная страна, никогда ее самолично не объедешь, не оглядишь! Но ведь там в восточной стороне – море! С той Камчатки, наверное, можно пройти на Ламу, а с Ламы прямой путь в Китай. А то и в Индию. А то и в другие новые страны.

Захлебывался от нетерпения: дальше что? Но об этом и Атласов сказать не мог.

Прощаясь, государь спросил: «А вера? Есть на Камчатке вера?» На что Волотька тогда же твердо ответил: «Нет. Веры там никакой. Одне шаманы».

4

Пагаяро!

Думный дьяк прислушался к лепету вдовы.

– Ох, Волотька! – лепетала вдова. – Маменька-покойница все спускала Волотьке. Старинного склада был человек. А я боялась Волотьку, по младости лет думала – вдруг укусит! Зубы у него были большие, по краям выщерблены, будто впрямь грызся с кем-то. И пахло от него необычно. Как точно – сказать не могу, но пахло. Может, зверем. И взгляд – чистый дьявол. Я все присматривалась к Волотьке, может, есть у него и рожки? Только зачем рожки к такой медвежьей силе? Боязно было, а тянуло к Волотьке. Он даже знамение шире, чем другие, от души клал.

Со значением глянула на Ивана:

– Вот только на язык был не сдержан…

– И то, матушка, – подсказал Матвеев. – Ты тоже попридержи язык.

И так же, как добрая вдова, пожалел Ивана. Хорошо помнил гадание старика-шептуна (о том гадании знали все Саплины, да Матвеевы, да выжившие Крестинины), только давно перестал верить в то гадание – племянник поднялся слабым. Только в канцелярии и хорош, хоть там прозвали его Пробиркой. По-настоящему ему бы сабелькой махать, шагать по жизни рядом с неукротимым маиором Саплиным, а он…

Слаб, слаб. Особенно на винцо.

В самом нутре Ивана прячется слабость.

Русская вечная слабость. Такому никогда не дойти до края земли, даже дикующую не полюбить. А государь, как никогда, нуждается в умных людях. Жадно присматривается к каждому человеку. Сын плененного крестившегося еврея? Служил при дворе боярина Хитрова? Сидел в лавке московского купца? Да какое кому до этого дело, если это сам умный Шафиров? Сын выехавшего из Литвы органиста лютеранской церкви? В детстве свиней пас? Да какое кому до этого дело, если это сам Ягужинский? Сын вестфальского пастора? Начинал толмачом в Посольском приказе? Да какое кому до этого дело, если это сам мудрый Остерман?

О графе Остермане Андрее Ивановиче Матвеев подумал особо.

Страница 34