Размер шрифта
-
+

Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - стр. 20

Это еще зачем? Но, может, знает уже гистологию? Нет, не скажет. Коридорами, к лестнице, распахнул предо мною дверь: – Входите, это ординаторская, я сегодня дежурю. Так вы располагайтесь. Свободно… – из-под желто-пивных усов пробилась пеной улыбка. – Нет, нет, обо мне не беспокойтесь: есть еще ординаторская, на том отделении, где я работаю. Вот диван, чайник и плитка. Одеяла я сейчас принесу. Вам двух хватит?» – «Ну, что вы, Исламбек Харитонович!» – «Не – что, а располагайтесь. Да, вот еще сигареты. Вы, кажется, курите… – хитро прищурился, вышел, вернулся. – Вот вам сахар еще. А что же вы плитку не включили?» – «Спасибо, я не хочу. Знаете, раз уж вы так добры к нам, можно я жену сюда позову – пусть она. Мне все равно не уснуть».

Я уже успел навести о нем справки. «Ну, вы даже не представляете, какой он внимательный, – говорит наша дворовая знакомая женщина. – Такой добрый, сердечный. Он, если узнает, что есть больной, к которому никто не ходит, а их ведь много здесь, приезжих, так он покупает им передачи и старается незаметно отдать, через регистратуру».

– Я ухожу… – говорит он мне тихо за дверью, – вот ключ от кабинета профессора. Идемте, идемте… – не слушает моих отговорок. – А в ординаторской занято. Перестаньте благодарить, здесь все равно никого нет. А утром отдадите ключ уборщице. Вот диван, одеяло. Чаю, правда, здесь нет. Держите… – протянул ключ.

Я взял. И долго не мог удержать улыбки. Но опять не спалось. Диван, два стола, графин, умывальник, фигурные окна, и тот неживой свет с улицы, в котором двухкопеечная монета становится гривенником. Это я, двухкопеечный, здесь в кабинете. А ты, доченька, так и не узнала, где работает твой папка. Правда, когда подросла, о чем-то догадывалась, допытывалась: «Папа, а где ты работаешь? В редакции? В маминой? В папиной? А какая это редакция – радио?»

– Да… – мысленно благодарил за подсказку. – А почему ты об этом спрашиваешь?

– А меня в детском саду спрашивают. А я говорю: журналист. Я правильно говорю, папа? – с неизъяснимым лукавством поглядывала: ты хочешь, чтобы я так говорила, я говорю, хотя: – Папа, а ты правда журналист?

– Я кентавр, доченька.

– Ты шутишь? А что такое кентавр?

– Человеко-лошадь.

– Ги!… – забегала. – Человеко-лошадь!.. человеко-лошадь!.. Дай я на тебе покатаюсь. А как это: у него чего, голова лошадёвая, а ноги человековые?

Пришлось добывать «Мифы древней Греции». Вот уж это для всех, для больших и малых – вечное.

А во мне второй день нет-нет да вдруг заведет давний оперный баритон: «Ты внимаешь, вниз склонив головку, очи опустив, ты внемлешь ответу…»

– Читай… – склонив головку, просишь ты, не слыша этой «Страшной минуты».

А баритон все выводит с таким чрезмерным чувством: «Я приговор свой жду, я жду решенья!» Сегодня, сегодня они скажут, что же сказала им гистология. «Иль нож ты мне в сердце вонзишь, иль р-рай мне откроешь!» Ох, уж эти влюбленные: нож, рай – пачкуны амуровы.

– Ну, папка, читай…

А что тут читать, муть какая-то, индонезийские сказки. Вот про няню твою давнишнюю и недолгую Каву, как ты ее величала, охотно бы почитал тебе дневниковые записи. Есть там и про чтение у Клавдии мысль замечательная: «А читанье ничего полезного не дает, только головы да глазам больно. Я бы ону (ее) взяла… – схватила книжку, – да в печь. А у вас и печи-то нету. – Подумала, помолчала с минуту, вспомнила: – Как приехала в Ленинград, так наклейки любила читать. У вас на дому столько всяких висит». – «Ты и наше так же прочла?..» – глупо спросил. «Ага, а то как еще? А вы такой страшный мне показались!» – обрадовалась. «Почему?» – «Не знаю, волос мало, а смотрите весело».

Страница 20