Самое шкловское (сборник) - стр. 26
Это было легко, потому что в нем ключом била легкость таланта, открывавшая новое там, где другие покорно шли предопределенным путем. Новым и неожиданным было уже то, что он не согласился на арест, не сдался.
Его и прежде любили, а теперь, когда он доказал воочию незаурядное мужество, полюбили еще больше. Если бы желание добра имело крылья, он перелетел бы на них границу.
Когда Борис Михайлович ‹Эйхенбаум› был за «компаративизм» и «формализм» изгнан из университета, Виктор Борисович сразу приехал в Ленинград. «Витенька» отреагировал на «Боречкино» изгнание следующим образом: войдя в квартиру, энергично разделся и, поздоровавшись с хозяином, быстро прошел в его кабинет; ходил по кабинету взволнованный, взбудораженный, квадратный, широкоплечий; могучая шея, неповторимая форма бритой наголо головы, которая всегда напоминала мне плод в утробе матери. Он ходил, пыхтел, а потом, не найдя слов, схватил кочергу, стоявшую у печки, заложил за шею, напрягся и свернул пополам. Этого ему показалось мало! Он взял ее за концы, крест-накрест, и растянул их в стороны! Получился странный предмет. Он вручил его Борису Михайловичу и, тяжело дыша:
– Это, Боречка, кочерга русского формализма.
Как-то мне довелось беседовать со Шкловским. В ответ на мои идейные претензии Шкловский заметил:
– Да, я не говорю читателям всей правды. И не потому, что боюсь. Я старый человек. У меня было три инфаркта. Мне нечего бояться. Однако я действительно не говорю всей правды. Потому что это бессмысленно…
И затем он произнес дословно следующее:
– Бессмысленно внушать представление об аромате дыни человеку, который годами жевал сапожные шнурки…
Лет пятнадцать я мечтал встретиться со Шкловским. Я достал буквально все его книги. Я прочел роман Каверина «Вечера на Васильевском острове». Я прикрепил над письменным столом фотографию, где он на пляже в купальнике сидит спиной к спине с Маяковским. Я цитировал пародию Архангельского. Я считал Шкловского гением – создателем уникального стиля. Я придумал какую-то периодическую систему элементов русской литературы, явно подражая Виктору Шкловскому. В чем там было дело, сейчас уже не помню.
Впервые я его увидел в 1963 году на лекции на Высших сценарных курсах в Москве. Впечатление было большое. Правда, в самом финале он заговорил о каторге Достоевского, о «Записках из мертвого дома» и ужасно распалился.
Он вспомнил орла, которого каторжники выпускали на свободу. Он вытянул вперед руку и закричал: «Вот орел побежал по степи к свободе!» Искусственная челюсть вылетела у него изо рта, но не упала, он поймал ее в воздухе протянутой рукой.
‹…›
Я стал приходить к нему ежедневно и что-то записывать. Однажды посреди нашей работы пришел журналист за интервью. Шкловский устроил сеанс – кричал, бегал, вращал глазами. Оказалось, что он многое путает. Он считал, что Ахматова умерла в Фонтанном доме, он перепутал Морозова-пушкиниста с Морозовым-шлиссельбуржцем, приписав ему открытие десятой главы «Онегина». Но в общем впечатление было сильное. Он был еще в очень хорошей форме. Иногда среди беседы он внезапно вспоминал Маяковского, Хлебникова, Кульбина, Эйхенбаума. Рассказал мне, что в архиве царской ставки хранится телеграмма коменданта петербургского Адмиралтейства: «Вынужден сдать Адмиралтейство. Окружен броневиками Шкловского». Это о событиях Февральской революции.