Размер шрифта
-
+

Рулетка еврейского квартала - стр. 8

– Ах ты, дрянь такая! Мерзавка! Ахунэ! – кричала бабушка, а Соня уже знала, что слово «ахунэ» означает на идише проститутку. А потом на Гришу: – Пошел отсюда! Пошел отсюда! Грязный байстрюк! Пошел прочь!

Бабушка замахнулась на Гришу кошелкой с бидоном, и парень растеряно отступил назад. Тут Соня, чуть не плача от обиды и несправедливости, попыталась как-то успокоить разбушевавшуюся фурию:

– Но, бабушка! Мы же просто гуляли!

– Я тебе больше не бабушка! Шалава! Гуляла она! В подворотне сдохнешь! – зашлась в крике старая карга.

И тут произошло страшное и непоправимое. Бабушка подняла толстую, дряблую, дебелую руку и потной ладонью с размаху ударила Соню по лицу. До этого дня Соню никто и никогда не трогал даже пальцем, и девушка на миг остолбенела, не зная, что ей делать и как понимать произошедшее.

Это и был тот самый переломный момент, который и предрешил всю дальнейшую Сонину жизнь. Перед ней лежали два пути. Она могла послать свою ненавистную бабулю подальше и пойти на скандал, высказать все, что она думает о бабушке, о ее евреях и родственниках, и определить себя, так сказать, на русскую сторону баррикад. И добиться того, чтобы старая стерва ее убоялась, поставила на внучке крест и отстала бы навсегда. И Соня могла пойти по другой дорожке, согласиться со своей виной и признать справедливость бабушкиных истерических воплей, снести оплеуху и тем самым оказаться в пожизненном еврейском рабстве у лицемерной и злобной ханжи. В тот миг все было в Сониной власти. И она избрала второй путь. От внезапного страха жестокой борьбы, возможно, и от неопытности, но Соня сдалась. И, низко опустив от стыда голову, позволила бабушке утащить себя за руку домой. Гриша тоже ушел, ни слова не сказав на прощание. И более уже никогда к Соне в школе не приближался. И никто не приближался. Видимо, история стала всеобщим достоянием.

А дома бабушка продолжила исполнение своих бешеных арий. Родители, дедушка и дядя Кадик слушали ее не перебивая – и что Соня отбилась от рук, и что она позорит семью, и что, если не взять ее в ежовые рукавицы, непременно принесет в подоле, и что если отец с матерью не в состоянии как следует смотреть за дочерью, то она, бабушка, примет эту нелегкую обязанность на себя. Все молчали, молчала и Соня. И бабушка порешила, что забирает внучку на следующий учебный год в Москву, подальше от всяких разных и так далее… Никто с ней не спорил, никто даже не осмелился возразить. И Соне оставалось только принять свою новую участь.


Москва. Улица Бориса Галушкина. Пятый этаж. 12 февраля 1999 года. 19:30 по московскому времени.

Соня с усилием отделила себя от тягостных воспоминаний. Снова стала смотреть в окно на укутанный грязным снегом двор. Она ждала знакомого поворота ключа в замке входной двери, и ждала со свинцовой безнадежностью каторжника, приговоренного к своим цепям без суда. Жизнь как бесконечное наказание, завтра, похожее на вчера, ненужное и тошнотворное, одинаковое даже в обязательной разнообразности повторения. Боже, да что же я тебе сделала! Старалась не грешить и соблюдала твои законы, исполняла все, что требовалось и зависело от меня самой. Так почему, почему же? Ты скажешь, что я сама виновата, и ты будешь прав. Надо было в тот роковой день и час постоять за себя и не позволить калечить собственную судьбу. Остаться в Одессе с папой и мамой и объяснить, что ни на ком из них нет вины. И выйти замуж за Гришу Хмурое Утро. Говорят, он давно бросил свою вольную борьбу, отслужил в армии, поступил на юридический. А потом надел форму офицера таможенной службы. И теперь у него собственная фирма по «растаможке» иномарок. Жена и сын, которые каждое лето отдыхают за границей и никогда не едят «синих» кур. Вот так… Но дай, господи, и мне второй шанс, иначе твоей Соне никогда не вырваться, помоги и подсоби, упокой в своей руке или протяни хотя бы мизинец! Нет больше сил жить в этом проклятом еврейском мире, принадлежать к детям Сиона и чувствовать невозможность с ними сосуществовать. Вариться с этом котле бесконечной еврейской свары, с временным перемирием на чьих-нибудь похоронах. Я здесь чужая, и я все здесь ненавижу до желания смерти. Ненавижу эти манерные пересуды, чванливость и запуганность, разбавленную исподтишка проглядывающей наглостью. Ведь отдельного еврея в природе не бывает – он или растворен в массе, или вне ее, как вождь, либо как враг. Но евреи кроют последними словами и вождей, и врагов равно одинаково.

Страница 8