Россия, кровью умытая (сборник) - стр. 50
– Ахирят!
– Ходым?
– Ах, друг, мне тут тоже не житье. Такая скука – скулы ломит. Надо уходить.
Они поменялись кинжалами. В шинке просидели допоздна и на улицу вышли в обнимку, с песней.
Новые песни принесли с собой фронтовики. Измученные и обовшивевшие, они расползались по станицам и хуторам, и чуть ли не каждый из них, как пушка, был заряжен непримиримой злобой к старому-бывалому.
Вернулся домой – без руки – Игнат Горленко. Вернулся убежавший из австрийского плена казак Васянин. Вернулся рыжий Бобырь. Вернулся – на костылях – Савка Курок. Вернулись братья Звенигородцевы. Приехал из Финляндии гвардеец Серега Остроухов. Приполз с отбитым задом старый пластун Прохор Сухобрус. Вернулся с прядями седых волос в чубе тот самый Григорий Шмарога, о котором жена уже другой год служила панихиды. Вернулся до пупа увешанный знаками отличия ветеран Лазурко. Вернулся дослужившийся до чина штабс-капитана агроном Куксевич. Вернулся с Турецкого фронта Яков Блинов. И другие казаки и солдаты возвращались.
Вернулся домой и Максим Кужель.
Марфа – босая, с подоткнутым подолом, полы мыла – выбежала во двор и бросилась ему на шею. Сама плачет, сама смеется.
Максим целовал ее и не мог нацеловаться.
– Рада?
– Так-то ли, Максимушка, рада, ровно небо растворилось надо мной и на меня оттуда будто упало чего.
Вытопила баню, обрала с него грязь и, расчесывая свалянные волосы, все ахала:
– Батюшки, вши-то у тебя в голове, как волки… А худющий-то какой стал, мослы торчат, хоть хомуты на тебя вешай.
– Злое зло меня иссосало.
В хате стоял крепкий дух горячего хлеба. Выскобленный и затертый, точно восковой, стол был заставлен домашней снедью, сиял начищенный до жару самовар.
– Садись, Максимушка, поди, настоялся на службе-то царской.
Дверь скрипела на петлях – заходили сродники и так просто знакомые, расспрашивали про службу, про революцию. Иные, поздоровавшись, извлекали из карманов кожухов бутылки с мутной самогонкой и ставили на стол. Забегали и солдатки:
– С радостью тебя, Марфинька.
И не одна украдкой смахивала слезу.
– Моего-то там не видал? – спрашивали служивого.
– Затевай пироги, скоро вернется. Война, будь она проклята, поломалась. Фронт рухнул.
В чистой, с расстегнутым воротом, рубахе, досиза выбритый, Максим сидел в переднем углу и пил чай. Про войну он говорил с неохотой, про революцию с азартом. Тыча короткими пальцами в вытертый по складкам номер большевистской газеты, разъяснял – кто за что, с кем и как.
Марфа с него глаз не спускала.
– В станице власть ревкома или власть казачьего правления? – спросил Максим.
– А не знаю, – улыбнулась Марфа, – говорили чего-то на собрании, да я, пока до дому шла, все забыла.
– Эх ты, голова с гущей, – засмеялся Максим и близко заглянул в ее сияющие глаза.
– У нас по-старому атаман атаманит, – сказал кум Микола. – В правлении у них до сей поры портрет государя висит.
– Чего же народ глядит?
– Боятся. Известно, народ мученый, запуганный. Кто и рад свободе, да помалкивает, кто обратно ждет императора, а многие томятся ожиданием чего-то такого…
– Воскресу им не будет…
– Бог не без милости, – согласился кум Микола и оглянулся на станичников. – Я так смекаю, мужики, ежели оно разобраться пристально, власть – она нам ни к чему. Бог с ней, с властью, нам бы землицы. Скоро пахать время, а земли нет. Похоже, опять придется шапку ломать перед казаками?