Разлом - стр. 8
–Што тебе моя родня, Машутка? Иль… Тебе с ней жить ?
И только раз как-то, на излете золотого октябрьского дня, когда непонятно кто и почему вычеркнул Николая из списка трактористов, награжденных по случаю высокого урожая, молча проходил он весь день мрачнее тучи, все переживал. Маша и так, и сяк ему всячески угождала, ластилась, как котенок и уж, когда спать легли, глухо вырвалось у него обидное:
–Ну, вот за что, а? Аль работал я хуже?.. Выработка у меня – не то, что у иных бездельников! А? Сталин же сказал как? «Сын за отца не в ответе!» А они… Да! Лютовал покойный батя во время восстания… Порубил в капусту, гуторят, красноармейцев много. Так, с него ж и спрос! Что ж я теперь, всю жисть буду… Иш-шо и внукам моим ответ держать? Али как?
Больше не проронил он ни слова. Отвернулся и затих. Но чувствовала Маша, что не спит Николай, что горькая обида холодной жабой гложет его сердце, серым камнем тяжело лежит на душе. На другой день, в выходной, угрюмо просидел он на крылечке, тоскливо наигрывая себе какие-то невеселые, тоскливые, как осенний дождик, мелодии. Вечером, уже в сумерках, пришел и подсел к нему на порожки дед Митроха, молча достал кисет, закурили. Тихо и неторопливо проговорили они до самой полуночи. Утром Николай, как ни в чем ни бывало, ушел в МТС.
…– Да иди ж ты сюды, ос-споди-и…– Дунька сочно шмыгнула носом и смахнула краем косынки слезу, невесть откуда накатившуюся, -че те скажу-то…
–Чего тебе? Я и… Коз не доила еще…– Маруся прислонилась к плетню, тревожно вглядываясь в лицо соседки.
– Да погоди ты, с козами! Тут такое… Слухай сюды: ты слыхала, дядя Митя Сухоруков дома уж? Ага! С фронта…, то-исть не с фронта,– тут Дунька опасливо оглянулась вокруг и, перейдя на полушепот, пригнувшись к самому Марусину уху, продолжала, – а с лагеря немецкого пришел! Пустили его, с плену-то! Там тетка Катька, эх, радая-то какая! Пришел, слава те, Гос-споди-и! Худой, как тросточка… Весь… Изранетый.
–Вот, радость-то, – Маруся задумчиво глядит в тоске поверх Дунькиной головы, – и что, немцы его отпустили?
– Ты слухай дальше, Маш-а-а! Че рассказывает-то дядя Митя-я-я! – певуче затараторила дальше Дунька, – говорит дядя Митя, наши хуторские, как забрали их прошлой осенью, так все гуртом и попали служить в одну часть-то! Все шесть человек! И мой Гришаня, и твой Колька, все вместе, поняла?
–Да, Коля зимой писал, что все они… Вместе. Там.
–Ага! И так же почти что все и в плен немецкий попали, смекаешь ты или не-ет?! Там они, Маруська, наши родненькие, там, в лагере, откуда и дядя Митя пришел! Бежим скорей, че скажет-то! Может, и видел их, знает че! С козами она!.. Бежим, Маруся! Ой, та й бежи-и-им же!
Дядя Митя, живой, худющий и пожелтевший, в одном чистом исподнем, сидит на скамейке, в тени, под ласково шелестящими старыми вишнями. Его глаза под густыми белесыми бровями полуприкрыты, и кажется, он дремлет. Черный сытый кот приветливо трется о босые, в язвах и сухих трещинах, ноги вернувшегося хозяина, радуется. Через полуоткрытую дверь веранды слышно, как в хате что-то шкварчит, оттуда кисловато пахнет зажаркой, видно, тетка Катька варит мужику борщ.
Дунька с Марусей, едва войдя в калитку, в нерешительности остановились.
– Значится так, девчата…, – голос дяди Мити, известного хуторского весельчака и балагура, заводилы всех попоек, глух и непривычен, веки же так и не подымаются: