Рассказы и рассказики - стр. 3
И котёнка ведь приволок сосед, подобрал на таганке, из-под колёс, добрый! Хотел в деревню, да перехватили эти лебезяйки: «Возьмём котёночка!..» Взяли.
Взяли, поиграли. Разбежались. А он мявкает. Ему жрать теперь. Мявкал и тёрся об ноги, пока Петров мыл посуду, пищал, пока вытирал, лез под веник, мешал подметать. Поднял зверёныша к самому потолку. «Вот как шмякну!» Налил молока, но тот не знал, что молоко – это молоко, продолжал тереться о щиколотку и мявкать. Пришлось намочить в молоке палец, сунуть тому в мордочку. Облизал, потом ближе к блюдцу, потом прямо над блюдцем, в блюдце – залакал. «Дурак ты, дурак!..»
В сумасшедшие времена взрослеют быстро. Год назад – куклы, теперь – джинсовые костюмчики и на прешпект. И слова: видак, чувак, гадюшник, видюшник. И лёгкое презрение к отцу: ничего же нет! Посмотреть что – к подружкам идти. Дети – к подругам, жена – к соседям.
Репатриация кота откладывалась. Петров всё надеялся на признание соей правоты: «Да, папуля, кот нам ни к чему». Поводов назрела уйма: из каждого угла несло кошатиной, бельё в стиральном тазу вечно пребывало в дерьме, кот умудрялся нагадить в местах, где уж никак не ожидалось: в буфет на мешочек с мукой, в выдвижной ящик с детской постелью, в заброшенное женино вязанье. «Ну, теперь-то они его вышвырнут» – думал после каждой находки Петров, но почему-то превращение квартиры в кошачий клозет никого не смущало. «Подождём» – и Петров покупал растущему не по дням коту рыбу, бросал её в кошачью миску, приговаривая: «Поешь, поешь напоследок, дурачина…»
В июле жена заняла у соседей денег и собралась вместе с дочерьми в Крым: «В последний раз…» – в смысле: с таким отцом скоро в метро не пустят, не то что в Крым. Снёс молча (диалог с холодильником не в счёт), пусть катятся.
Думал, привык один – ан нет. В первую же ночь навалила тоска. Шутка – пятнадцать лет вместе, вместе, вместе, и тут – один на три недели. Хоть вой. Просмотрел всю программу до двух, почитал до шума в голове. Лёг, выключил свет. Не спалось. Немного поскулил, пожалел, что нет ничего напиться, не из чего застрелиться. Поскулил ещё, понял, что до рассвета не дотянет, вокруг и снаружи пустота. Пошёл в детскую, вынул тварюгу из коробки, положил с собой в постель. Котёнок почуял тепло, заурчал, как маленький холодильник. Только живой. «Дурачинушка ты мой, дурашка…»
Двадцать ночей так и спали. С вечера Петров выпускал Дурака на балкон, в цветник, на оправку, потом обнимал, как ребёнок куклу. На рассвете кот просыпался и предлагал себя покормить. Петров, стараясь не наступить на петляющего в его ногах мявку, шлёпал на кухню, доставал размороженный с вечера хвост минтая или пару мойв и шёл досыпать, довольный, что ещё и дня не начал, а уже доброе дело сделал.
Жена привезла с юга в подарок цветастую майку. Девчонки как будто и не приезжали.
– Да, Папуля, кот нам ни к чему, – и, когда Петрова не было дома, выбросили его на улицу.
Вечером Петров вышел, чего никогда не делал раньше, во двор, как бы на прогулку, ходил по тротуарам и на каждый шорох в кустах начинал быстро и призывно шептать: «Дурак! Дурак! Дурак!..»
ДВА ПЛЕМЕНИ
Они погибали… Однажды сорванные непонятным зовом с вечных лагун и пастбищ, племя расходовало последние силы слабых и волю сильных – когда кончится одно или другое, начнётся вымирание, об этом не говорили, но все понимали. Там, где остановились в прошлый раз, выжить было можно, но грань была рядом, грань, за которой голод на веки вечные становился единственным вождём и законом. Они ушли в надежде, в надежде на лучшее, но впереди их ждали места худшие. Племя начало выгнивать и изнутри: тонкая талия вызывала брезгливое отвращение, длинная шея, в лучшем случае, жалость. В мудрых, тратя последние силы, бросали камни, от поэтов отмахивались, как от мух. Память вычесалась в скитаньях о камни и сучья. Они погибали…