Расщепление ядра - стр. 35
Андрей знал, что отец никакой не коммунист, не демократ, не либерал, даже не антикоммунист, а просто упрямый, убежденный сторонник свободы, близкой к анархической, к бакунинской идее. Он любил отца и абсолютно все ему прощал.
Самым трагичным днем своей жизни он считал день смерти Исаака Львовича. Что бы ни произошло с ним в дальнейшем, большего несчастья, полагал он, с ним уже не приключится. От этого мысли о жизни и об ее опасностях как будто окрашивались в нейтральные тона, и ему даже смерть, которая когда-нибудь настигнет и его, не казалась такой уж страшной.
Отец погиб холодным февральским вечером под колесами грузовой машины, на которой привезли в маленький армянский магазинчик, открывшийся в соседнем с ними доме, овощи. Исаак Львович возвращался из своего храма и увидел, как растревоженный провинциальный водитель пытается заехать крытым кузовом в узкую щель между двумя черными лаковыми автомобилями, чтобы подобраться к подвалу на разгрузку. Отец стал суетливо размахивать руками, энергично руководя шофером, забрался назад, за кузов и, убедившись, что грузовик вполне пройдет между машинами, крикнул свое последнее слово – «Давай!». И шофер дал. Отец поскользнулся на льду и влетел прямо под двойные задние колеса головой вперед. Грузовик остановился, лишь переехав его.
Андрей как-то сидел у могилы отца и вспоминал последний с ним разговор, который состоялся вскоре после последнего в жизни Исаака Львовича Рождества Христова. Этот разговор и стал потом его главной лоцией в жизни.
В тот поздний вечер отец, кряхтя и ворча, подмел в храме полы, погасил свечи, оставив лишь светиться лампадку у иконы Николая Чудотворца, и присел на лавочку у свода стены. Наряду с обязанностями сторожа он добровольно возложил на себя и этот тяжкий труд – убирать храм после его закрытия. Делал он это также сосредоточенно, как и все в своей жизни. Андрей помогал ему: выносил мусор, протирал пыль, складывал в ящик обгоревшие свечи. Кроме них, в храме в тот вечер никого уже не было. Отец оставался сторожить, а Андрей засобирался домой.
За время работы тут отца он осознал себя верующим человеком и принял крещение. Раз отец здесь, значит, Бог есть. Иначе бы только и видели в храме этого вечного мятежника!
Уже много позже Андрей упрекал себя в такой инфантильной доверчивости. Разве можно, говорил он себе, веровать во что-то великое, всепоглощающее, что единственное должно вести тебя по жизни до самой могилы, и при этом оглядываться на другого человека, пусть и любимого, и близкого, но все же обыкновенного смертного, способного заблуждаться, как всякий смертный, и даже, как и всякий смертный, кривить душой по одной ему ведомой причине? Иди, не оглядываясь; иди, не доверяя ничему, что не близко твоей вере, уж не говоря о том, что ей противоречит. Иначе ты сам от нее отдалишься и сам же станешь в конце концов ее антагонистом. Не заметишь, как станешь, и будешь от страха или тоски лишь отправлять ее внешние обряды, думая, что верность церковным традициям, если уж не заменяет самой веры, то, во всяком случае, делает внутреннее отступничество простительным. Мол, это как преходящая болезнь, которую не надо лечить, она сама минует, уйдет так же, как пришла.
К вере, однако, рассуждал Андрей, ни страх, ни тоска привести не могут. И даже любовь не имеет такой силы! Ни к отцу, ни к матери, ни к братьям и сестрам, ни к женщине, ни к детям. Вера, полагал он, это не тот величайший труд познания мира, чем заняты светские науки, а искреннее, безжалостное проникновение в себя: есть ли там место сомнению, есть ли там духовные силы, есть ли там убежденность в том единственном, что не только не требует доказательств, но даже и не ищет их. Вера – это особый талант отчуждения от всего лукавого, расчетливого. Она спускается сверху, отражается от души и вновь поднимается ввысь, уже сама будучи душой. Иными словами, захватив ее, душу, и очистив от всякой скверны мира. Он думал так.