Ради радости - стр. 44
– Ладно, хватит, а то совсем ей соски оторвёшь. – Зинка, со странной досадою в голосе наконец останавливала меня. – Ишь, присосался!
А я, прекращая доить и с трудом разгибая затёкшую спину, вдруг догадывался, что доярка, похоже, ревнует меня, молодого, к корове. Зинке, самой ещё полной живых, нерастраченных сил, досадно, наверное, было видеть, как здоровенный студент увлекается – из любопытства и прихоти – дойкой коровы, и это вместо того, чтобы заняться чем-нибудь посущественней.
– Ты молоко-то пить будешь иль как?
– Буду, конечно, за тем и пришёл.
– Ну, давай нацежу…
Доярка, вздохнув, накрывала подойник лоскутом чистой марли и начинала лить в кружку густое и странно бесшумное – словно во сне – молоко. Когда я подносил эту кружку к губам, мои руки дрожали – напряжение дойки ещё не оставило их, – а в молочной податливой пене выдувалась ямка от дыхания. Но скоро я ничего этого – ни дрожи, ни ямки – не замечал: глоток за глотком я всё больше тонул в молоке, над которым шипела белейшая пена. Казалось, не молоко сейчас льётся в меня, а я тону в нём, погружаюсь в него, словно в реку иль женщину, в ночь или в недра глубокого сна…
НОЧЬ ХОЛОДЦА. Была в моей жизни воистину раблезианская трапеза: при свечах, глухой ночью, когда холодец мы черпали ложками из громадных тазов, а по стенам метались и корчились наши огромные тени…
Развесёлой компанией – только что кончили мединститут – мы приехали в небольшой городок на Псковщине на свадьбу нашего общего друга. Накануне по этим местам прошёл смерч – старожилы, возможно, помнят лето 1986 года, – и мы, пока ехали, видели из окон вагона целые полосы леса, словно прокошенные гигантской косой: деревья были обломаны ровно посередине, верхушки их беспорядочно разбросало, а запах листвы, начинающей вянуть, пробивался даже сквозь горько-мазутные запахи поезда.
В городке, куда мы приехали ночью, света не было: смерч везде оборвал провода. Жених Николай встретил нас с фонарём и повёл к себе в дом, где, несмотря на позднее время, полным ходом шли приготовления к свадьбе. Мать жениха, тётя Римма, встретила нас как родных, но чем-то явно была озабочена.
– Что случилось, тёть Рим? – поинтересовался я.
– Ох, и не спрашивай – прямо беда! Холодца наварили три таза, а теперь его хоть выбрасывай. Электричества нет, холодильники не работают… боюсь, наш холодец до свадьбы не доживёт.
– Так давайте мы прямо сейчас его и съедим, чего зря добру пропадать?
– И то правда, – обрадовалась хозяйка. – Выручайте, ребята!
И вот на столах стоят три таза холодца, горят свечи, а мы, оголодавшие после дороги, да ещё подогретые водкой, которой тут оказалось два ящика (напомню: то было время «сухого закона»), начинаем столовыми ложками черпать из тазов подтаявшее заливное. Это был не то жидкий студень, не то что-то вроде грузинского «хаша», не то мясной суп, столь густой, что в нём ложка держалась стоймя, – что-то, в общем, исключительно вкусное.
А ведь в приготовлении этого блюда участвовал ни много ни мало сам смерч, что пронёсся недавно. Не повали он столбы, не порви провода, разве выпало б нам это ночное обжорство? Свечи мерцали, громадные тени метались по стенам, гвалт хмельных голосов становился всё беспорядочней – такой удивительной трапезы ни до, и ни после мне в жизни не выпадало. И отчего-то мне кажется, тени «Ночного дозора» Рембрандта лежат на фигурах, предметах и лицах, которые вспоминаются в эту минуту. В той полунощной трапезе было что-то могучее, полное тайны и страсти, и что-то, увы, обречённое, как и сама наша жизнь. Куда подевались и где расточились те силы, что были и в нас, молодых, и в огромных тазах холодца, который мы поглощали так жадно, как будто ели последний раз в жизни?