Ради потехи. Юмористические шалости пера - стр. 10
Через два часа я очутилась снова в кармане подбитого глаза. Тут были все мои товарки по лузе и сверх того приказчицкие часы с цепочкой.
Уходя из трактира и спускаясь с лестницы, подбитый глаз вынул пачку денег из кармана, отыскал в ней меня и поцеловал.
– Голубушка, первенькая! – проговорил он. – Спасительница моя! Я играл на ура с двадцатью тремя копейками в кармане. Не выиграй я тебя, так, может быть, подбили бы мне и второй глаз.
Мы шли по улице.
– Милостивый государь, извините, что я вас беспокою… Одолжите мне сколько-нибудь на хлеб, – послышался робкий женский голос.
Подбитый глаз остановился.
– Эдакая хорошенькая, молоденькая и на хлеб просите? – проговорил он. – Пойдемте, душенька, ко мне на квартиру картинки посмотреть, так дам и не на хлеб, а и на котлетку, на кофеек, да что тут! И на мороженое останется…
– Милостивый государь!..
– Ха-ха-ха! Какия нежности при нашей бедности! Туда же в амбицию! Впрочем, wollen Sie[1], так wollen Sie, а не wollen Sie, так как хотите.
Подбитый глаз зашагал. Через пять минут за ним послышались шаги, и тот же робкий голос сказал:
– Господин, вы правы! Я решилась. Возьмите меня!
– То-то, давно бы так.
И я очутилась в женском кармане. Помню только одно: что в эту ночь я лежала на простом некрашеном столе в бедной каморке на чердаке. Надо мной сидела худая, бледная, но миловидная женщина и плакала. Слезы капали на меня, и это были первые женские слезы, которыми окропили меня. На убогой постели плакал грудной ребенок, а за стеной чей-то пьяный голос то ругался, то пел «Настасью».
Наутро я была отдана мелочному лавочнику за булку, сахар, хлеб и ветчину. Я очутилась в грязной выручке, в жестяной коробке из-под сардинок, и была притиснута обломком лошадиной подковы. Это, как я узнала впоследствии, было сделано для счастья в торговле.
– Финогеныч, есть у тебя клюквенная пастила? – раздался женский голое.
– Самая что ни на есть лучшая! – отвечал лавочник.
– Отпусти ты ей, мерзавке, на полтину! И как только ее не разорвет, окаянную! Ведь вот теперь у нас всего второй час, а уж она успела съесть фунт кедровых орехов, медовую коврижку, сахарное яйцо, что с ней сам на Пасхе христосовался, винных ягод десятка два, а теперь клюквенной пастилы захотела.
– Известно, тело купеческое, подкрепления требует. Пожалуйте, аккурат на полтину.
В выручку на мое место влетела зелененькая, а я, в сообществе другой канареечной, четырех медяков и двух пятиалтынных, которые лавочник завернул в нас же, как в простую газетную бумагу, была вручена кухарке.
Это было первое унижение, которое мне пришлось вынести. Вдруг я, рублевая, и служила оберткой!
Я лежала на столе перед толстой белой и румяной купчихой, одетой в широчайшую ситцевую блузу. Купчиха пожирала пастилу. Пожрав всю без остатка, она встала с места, перешла к другому столу, достала из него листик розовой бумаги, на уголке которого был изображен полногрудый купидон с луком и пронзенное стрелой сердце, и принялась писать следующее: «Милый друг Евгеша о как я плачу без цилования твоих прекрасных усов. Лндел мой неушто ты сердит что я тибе из опаски ни покланилась когда проежала рысака с мужем. Ты знаешь, он хуже тигры лютой и мок убить меня за это, а я тебя абажаю до слез и посылаю тебе десять рублев на табак и есче цидулку от любве моей. Ах коварный обольститель и я даже когда с мужем то и то о твоих усах думаю, а ты все по клубам да с мамзелями в танцах а я страдаю в серце как на иголках и со мной может бида какая случится коли ты не прибижиш на крыльях любви к Марье Ивановне где тебя будут жтать друк твой до смерти и без ума Даша. Лети в семь часов буду, а ни придешь умру от любве».