Размер шрифта
-
+

Пушкин на юге - стр. 37

Но что до того? Какие еще удобства надобны, когда день протекает на воздухе, да и дом весь открыт!

Снов больше не было. Утро. Голова свежа и ясна. Босой, прямо с постели, быстро, неслышно, чтобы не разбудить Николая, Пушкин подошел к окну. Горы, амфитеатром, еще дышали далекой ночною росой. Как не похожи они на Кавказ! Казалось, и самые скалы жили здесь как-то особенно, по-домашнему – простые, негордые, пропитанные насквозь теплотой желтого солнца. Вот оно только что глянуло справа, из-за гряды высоких холмов, и оттуда пролило свет – легчайшую влагу, затопив и заискрив долину внизу. В доме все еще спали, но легкий дымок вился уже из трубы маленькой кухни. Дворник нес воду в ведре для умывания господ… А Пушкин любил после сна – сразу же в море!

Так и сейчас он потянулся было уже за одеждой, но взор его упал на тетрадь, которую с вечера так и забыл на столе. Там было написано посредине страницы:

КАВКАЗ

Поэма

1820

И помета внизу:

Юрзуф – Августа

Перевернув страницу, он еще раз задумался над эпиграфом из «Фауста»:

Gieb meine Jugend mir zurück…[1]

Да, кавказская эта поэма должна быть о тех именно думах и чувствах, которыми исполнена была его юность и которые покинули его теперь навсегда… Навсегда ли? Вот и сейчас он чувствовал себя таким молодым, быть может, даже моложе, чем когда-либо доселе! И, улыбнувшись невольно над собою самим, он стал пробегать глазами начало поэмы:

Один в глуши Кавказских гор
Покрытый буркой боевою
Черкес над шумною рекою
В кустах таился.
Жадный взор
Он устремлял на путь далекой,
Булатной шашкою сверкал
И грозно в тишине глубокой
Своей добычи ожидал.

Она не очень давалась еще – эта поэма о русском юноше, попавшем в плен к горцам, и о любви к нему прелестной черкешенки. Да и сами стихи… Ему не понравилось: в одном ряду такие разнородные глаголы – жадно вглядывался и ждал добычи – это одно, это скорей состояние человека, чем его действие, и тут же – шашкою сверкал! Что же он – размахивал ею? Зачем? Эта строка действительно, как взмах шашки, рассекает всю картину… Плохо!

Пушкин наморщил лоб и уже тронул было огрызок пера, но Раевский проснулся и окликнул его:

– Ты уже встал, Александр? Рано еще!

– Рано, так спи.

– Ох-хо-хо! – И Николай так сильно потянулся всем своим могучим телом, что хрустнули косточки, и жалкая кровать под ним застонала. – Нет, уж, видно, вставать так вставать! Купаться пойдем?

– Да, я только собрался.

– Когда б не нога эта проклятая, хорошо бы верхом!

– А я просто так обсиделся, как, впрочем, и подобает настоящему недорослю: недоросль сиднем сидит!

Оба принялись одеваться и оживленно болтать, как болтали между собою каждое утро.

– Ну, наши птицы проснулись! – говорил внизу, заслышав их голоса, Раевский-отец.

Захватив полотенца, они вышли на воздух. Дворовые псы, уже привыкшие к ним, терлись об их колени. Гравий скрипел под ногами. Под окнами девушек Пушкин заметил клочки изорванной бумаги. Невольно он наклонился и подобрал.

– Это Елена, – сказал, взглянув на почерк, Раевский; писано было по-французски. – Дай-ка я посмотрю…

– Зачем? – с живостью возразил Пушкин и, покраснев, зажал листки в ладонь. – Я их выброшу в море. Может быть, это письмо.

– Когда бы письмо, не стала б кидать. Дай же сюда! Так и есть: это из Байрона, а то из Вальтера Скотта… Ну, а как твой «Кавказ»?

Страница 37