Птичий грипп - стр. 15
Это сказав, Степан пожал ладошку Мусина, оказавшуюся влажной ледышкой, и переместился к Ляле.
Он обнял ее и вывел на воздух.
– Идем!
Он вел ее по Тверскому бульвару среди деревьев. Мимо скамеек с пивной молодежью. Половина восьмого, но темень мешкала, а небо по-теплому сияло.
На одной из скамеек Степа заприметил усохшую копию Воронкевича и тут же с ужасом понял, что это и есть Иосиф. О болезни ворона слух разошелся быстро – и теперь беглого взгляда хватило, чтобы понять: слух вещий. Иосиф сидел в глубокой задумчивости, один на один с собой, и даже скамья его, музейного экспоната революции, была одинока, не в пример другим скамейкам. Больного чурались… Желтый нос его странно загибался с хрящевой каплей на кончике, а костяное сжавшееся личико было даже не желтым, а зеленоватым.
– Восемь вечера, а солнце жарит, – напевно сказал Степан Ляле, быстро проводя мимо страшной скамьи, и обнял ее крепче, и на ходу они срослись в один приветливый жизнерадостный колобок.
– Не жми так! – Девочка игриво вильнула плечом, толкнулась бочком о его бочок и скосила пушистый глаз.
– Как? – спросил Степан. – Так? – Он рванул Лялю влево, к деревьям, сбил с тропы, прижал к корявому стволу тополя, обметанному цепким пухом.
И потянул ее на себя, сжав за виски.
Тотчас стало смеркаться.
Степан шарил по Лялиной груди, проникнув под майку и плотный бюстгальтер. Он целовал ее в губы, а потом начал подкручивать сосок, резко, грубо, так неистово, будто мстил ее папе за обобранный народ… Или мстил всему живому, плоти живой за тот кошмар, в который плоть превращается… Воронкевич отпечатался в глубине Степиных глаз.
Она не сопротивлялась, принимала жестокие пальцы. Он полез ей в черные брюки, не расстегивая их, по тряскому животику скользнул пятерней под тугой ремень. Попал в курчавую мякоть зарослей, ремень неудобно зажимал руку.
Сгустилась тьма, горели огни, пьяно ржала и звенела бутылками Москва. В этом пьяном хохоте, и в диких выкриках, и в протяжном гудении пробки с двух сторон бульвара потонул Лялин стон.
Стон, который она выдала Степе рот в рот. И даже рот ее выстрелил – приливом ароматной девичьей жвачной слюны…
Они посидели в кафе. Выпили по чайнику китайского чая.
Завтра в Минске демонстрацию разогнали. Задержали и Илью, и Машу. Их разлучили. Обстановка в КПЗ требовала аскетизма и внутреннего подвига. Редкий выгул в туалет, негде подмыться, холод.
Вернулись они через три дня в московскую полночь. Вокзал встретил их радостным гиком и литаврами оркестра, заказанного старшими покровителями.
Между тем целую неделю Степан не видел Ляли. Они обменивались эсэмэсками. Договорились встретиться опять на собрании.
Степа пришел в офис и сел на лавку. Мусин весь лучился, мужественный забияка. Блондинка стояла в углу, непрерывно куря и осыпаясь приглушенной руганью, и вспоминала обидевший ее Минск. В том углу вровень с Машей пристроилась косматая правозащитница и заботливо гладила жертву репрессий по затылку, подергивая ей золотые косицы.
Мусин играл бодрячка, он воспроизвел частушку, нацарапанную гвоздем на стене камеры:
Маша из угла зашипела:
– Меня до сих пор плющит!
Ляли на собрании Степан не нашел, хотя крутил головой и оборачивался на скрип дверей и шорох запоздалых активистов.