Размер шрифта
-
+

Проснется день - стр. 31

– На центральной, да не у вас. А вы тоже подавали.

– Подавали, – согласилась баба Дуня. – А как же… Человек говорит: сгорели, детям негде прислониться.

– Да мало ли кто чего говорит! – разозлился внук. – Разоблачать их надо, и все. А не подавать. Они так и будут обманывать. А вы как маленькие… «Слезьми кричит да слезьми», – передразнил он. – А Москва слезам не верит.

– Так то Москва, – вздохнула баба Дуня. – А мы сами в этих слезах… Господи… Не приведи господь…

Она задумалась, и взгляд ее отуманился.

– Не приведи Господь… – повторила она, отложила вязанье и стала прибирать со стола.

Внук ушел в дом. А на столе лежала раскрытая старая книга, учебник географии с пожелтевшей картой. И прежде чем закрыть ее и унести в темный чулан, баба Дуня склонилась над гладким листком. Она ничего там не искала, лишь пощурилась. Но чудилось ей, что был, где-то был неведомый город Кардабон – живая беда.

Возвращение

В пору зимнюю или ранней весной, когда свои припасы на исходе, а до смерти захочется вдруг сладкой тыквенной каши, горькой редечки или жгучего перца «гардала» – приправы для хлебова, – куда правиться… К бабке Наде. Там уж точно не будет отказа и скупых отговорок, когда отводят глаза: «Было, да вышло…» Баба Надя ли, баба Надежа – она и есть «надежа».

Весной идут к ней за семенами да рассадой. Легкая рука у бабы Надежи. Соседи идут, а родня да свойство – словно в дом свой. Порой копеечку надо занять, на хлеб. Опять – к бабе Надеже.

Домик у нее – хозяйке под стать – ветхая скворечня. Словно на курьих ножках, стоит на какой-то шаткой подставе. Дунь – улетит вместе с хозяйкой, которая все больше говеет. А там уж, по правде, и говеть нечему – живые мощи: под старой кофтенкой – узкие худые плечики, за ними – горб; иссохшие плети рук с большими ладонями и шишковатыми пальцами; под белым платком теплится, словно свеча, беззубая улыбка. Она – для всех.

– На провед?.. – радуется любому гостю. – Спаси Христос… Не забывают люди добрые. Кто с нуждой, а кто меня поглядеть, трухлю старую. Соседи идут, родненькие, свои. Мы все тута посплелися, как плетень. Гостинцы несут. А мне какие гостинцы, я говею.

Она говеет. Великий пост да Рождественский, Петров да Успенский, среды да пятницы.

– Покушай моей тыковки, – угощает она гостей жданных и нежданных. – И свеколку я нынче парила, сладимая свеколка…

На черном листе противня светят оранжевые кусочки печеной тыквы. Они душисты, сладки даже на погляд, в коричневых каплях и подтеках пахучей сахарной патоки.

Знаменитые тыквы ее громоздятся, заполняя невеликую хатку. Они – под кроватью, под столом, вдоль стен: серые, словно мраморные валуны, – «русские», ярко-желтые, праздничные «костянки», дольчатые «ломтевки».

Печеная тыква для старой женщины – это баловство, на заедку, а больше – для гостей угощенье. Еда ее – вечные казачьи щи: картошка, кислая капуста, красная помидорная да перцовая заправа.

– Казачура… – посмеивается над собой баба Надя. – Щи всему отвечают. У нас, бывало, на хуторе и в завтрак – похлебаешь, в полудни – само собой, и вечером: «Давай, мать, горяченького…» Такой адат.

В доме пахнет сладостью щей, печеной тыквы, кислиной яблочной кулаги, горькими травами, что висят за печкой, и, конечно, старостью.

Лет бабке Наде много и много.

Страница 31