Размер шрифта
-
+

Проснется день - стр. 2

– На велосипедах, помнишь, здесь? – спросил Иван потом, внизу.

– Помню… – выдохнул Хурдин и удивился, сколь одинакова у всех память. Ему-то казалось, что только он да Виктор помнят этот бешеный лет с Вихляевской горы на велосипеде в детстве. Когда мчишься, и захватывает дух, и, кажется, вот-вот взлетишь.

В последнее время Хурдин часто вспоминал о Вихляевской горе, о велосипеде и, думая о поездке к матери, загадывал починить старый велосипедишко и съездить на Вихляевскую гору.

До самого дома больше не обмолвились словом. И чем ближе подъезжали, тем острее понимал Хурдин, какими долгими были эти пять лет разлуки. Такими долгими… И в какое-то мгновение вдруг показалось: матери уже нет, она умерла, а ему просто не сказали. Да, вдруг почудилось такое.

Мама была жива. На гул и сигнал машины, на голоса она отворила ворота и вышла. Вышла и кинулась к сыну.

– Привел Господь, привел… Сохранил и привел… живого… – беспамятно бормотала она. – Господи… Какую я игу снесла!.. Уехал и материну сердцу вынул… – бормотала мать, пригибая к себе и ощупывая сыновью голову, плечи, лицо оглаживая, волосы, лаская и словно проверяя, все ли при нем.

И поняв, поверив, что живой перед ней сынок и целый, она ослабела, и разом, одним разом хлынули так долго копленные слезы. Мать уже не могла говорить, она лишь в исступлении колотилась легкой седой головой о сыновью грудь.

Хурдин тоже плакал. Молча, глотая слезы, он плакал и ждал, когда мать успокоится.

Давно уехала машина, вещи стояли во дворе, а мать все не могла поверить.

– Какой год во слезах ничего не вижу… Все об тебе да об тебе. Войны боюся. Телевизор кажёденно гляжу, а там все недоброе гутарят: война да война. А у меня об вас сердце кровит. Начнется – и враз тебя… Мы спасемся да и помрем так возля друг дружки, а мое дите вдале одна-одиноя… Сделалась бы гулюшкой и полетела…

Хурдин слушал и все более понимал, что пять лет— такой долгий срок, бесконечный. Пять лет— это почти десятая часть всей жизни, а если в силе и разуме взрослого бытия ее брать, то вдвое больше. А для разлуки и вовсе немереный срок, бесконечный.

Ведь сколько помнил себя Хурдин, всегда он был перед матерью мальчонкой, даже взрослым уже. А теперь сидел возле нее большой, широкоплечий, а мать малым воробушком жалась к нему. И, обнимая мать, чуял он птичьи ее косточки и легкую плоть. Да что там мать, когда даже хата начинала в землю уходить.

Хурдин рассказывал о жене и детях, слушал материнскую повесть о хуторской родне. В округе лишь родных братьев да сестер было четверо, теток и дядьев столько же, а уж двоюродные – самосевом росли. И все жили неплохо, грех жаловаться. И не единожды звали мать к себе средний сын Василий, дочь Раиса. Но мать жила одна. И как когда-то при покойном отце и большой семье, держала корову, коз, птицу, кабана выкармливала. Мать хозяйством гордилась и потому очень довольна была, когда Хурдин сказал:

– Пойдем поглядим, как ты тут хозяинуешь. Либо одни мыши на базу?

– Да чего, сынок, глядеть, – с притворной скромностью ответила мать. – Бабьи руки одни. Да и скотина вся на попасе.

Но поднялась она с охотою и с гордостью показала новый большой катух под шиферной крышей, где помещалась корова, козы и поросенку место нашлось.

– Триста рублей, золотая копеечка… Да спасибо еще ребятам, приехали, поставили. В один день… А как же, сынок, без катуха?

Страница 2