Размер шрифта
-
+

Прощаю – отпускаю - стр. 25

– Здесь… Оба здесь… – Устинья плакала и не верила собственным глазам. Как могло случиться, что Михайла Николаевич, студент, доктор, друг её барина… и вдруг – здесь? Среди кандальной партии?! – Да вы-то, господи, вы-то как же… Вы ведь благородный… С нами… На телеге… Да за что же?!

– Эй! Что ещё такое? А ну, на место! Ещё через город не прошли! – сердито окликнул её конвойный. – Ишь, кинулась! Не положено!

Устинья испуганно попятилась, успев лишь шепнуть:

– После, Михайла Николаевич…

И этих «после» потом оказалось столько, что и считать было невмочь!.. Спокойно ехать на телеге, как полагается благородному барину, Иверзнев категорически не желал. Весь путь он проводил на ногах, болтая с каторжанами обо всём на свете. Понемногу дошло до того, что Ванька Кремень во всех подробностях рассказал ему историю своей роковой любви к московской шлюхе и паскуде Аксиньке. Иверзнев сочувствовал и кивал. Старый бродяга Кержак, посмеиваясь, объяснял дотошному барину, как можно переплыть озеро Байкал в рыбной бочке и как отбиться от медведя, имея лишь разряженную кремнёвку. Михаил Николаевич от души восхищался. Цыганка Катька, заливаясь смехом, девять раз подряд спела ему песню «Ай, во поле во вечернем» – до тех пор, пока Иверзнев не сумел найти вторую партию. Катькин муж полдня объяснял Иверзневу, как стамеской отладить старому коню зубы «под молодого». Антип Силин – и тот не сумел отвертеться и был вынужден растолковать барину, почему мужики по деревням знать не хотят никакой воли, покуда им не нарежут земли. Всю эту болтовню Иверзнев старательно записывал по вечерам в свою потрёпанную книжку и подолгу сидел потом над своими записями. «И на что ему?.. Как бы не донёс по начальству-то…» – беспокоились поначалу арестанты. Но вскоре стало очевидно, что доносить на них чудной барин не собирается. Напротив, он как мог старался помочь товарищам по несчастью. На его телеге постоянно виднелись головки детей, следующих за родителями по этапу, лежали больные или присаживались просто уставшие. Постоянно Иверзневу приходилось лечить стёртые кандалами ноги, врачевать простуды, растирать мазями и гусиным жиром отмороженные пальцы. За своё лечение он не брал ни копейки – напротив, тратил на снадобья для недужных собственные деньги – и в конце концов молодого доктора зауважала вся партия. У Антипа Силина он сводил вереды на пояснице какой-то мазью, на которую Устинья смотрела горящими глазами:

– Это ж надо… В три дня всё сошло! А я печёной луковицей полторы недели бы лечила! Это из чего ж сготовлено-то, Михайла Николаевич?!

И – понеслось… Ефим злился до темноты в глазах. Поначалу он думал, что барин просто смеётся над дурой-девкой. Но вскоре убедился – ничего подобного. Понемногу были вынуты и книжки из барского саквояжа, в которые Устька таращилась с умным видом, будто чего соображала, и без конца расспрашивала о травках и корешках. «И не осточертели они ей за всю жизнь-то, травки эти! – выходил из себя Ефим. – А барин и рад стараться… Баба чужая ему занадобилась! Сукин сын…»

Хуже всего было то, что, кроме Ефима никто, казалось, ничего не видит и не понимает. Не одна Устинья могла поболтать с Иверзневым. Каждая из каторжных баб уже давно рассказала ему свою горькую судьбу, и рассказ этот даже был записан в известную всей партии чёрную записную книжку. Ни к одной из девок – даже к писаным красавицам – доктор не пытался приставать. Дальше задушевных разговоров дело не шло, за что каторжанки «понимающего барина» страшно уважали. Однажды Ефим, набравшись терпения, добрых два часа прошагал рядом с Иверзневым и Устиньей, слушая их разговор (оба не обращали на него никакого внимания), и, хоть убей, не услышал ничего похабного. Но по временам он ловил взгляды… Короткие взгляды доктора, брошенные на его жену. И цену этим взглядам Ефим знал. Это и мучило больше всего. «Она, глупая, не видит, не понимает… И никто не видит. А доктор-то повёлся на эти глазки! Собачий сын, отметелить бы ночью… Аль прямо сразу кандалами по башке приложить…»

Страница 25