Прощание с Литинститутом - стр. 15
Через интерес к иудаизму я вышел на осознание необходимости жить в Израиле. Дело вовсе не в том, что Россия к моменту моего отъезда стабильно и бесповоротно покатилась в тартарары, и падение это всё убыстрялось. В конце концов, в какую бы бездну страна ни рухнула, рано или поздно будет подъём, и она восстанет, как птица Феникс, из пепла. Меньше всего я обращал внимание на внешнюю сторону событий или боялся каких-то неясных слухов о мифических еврейских погромах. Я уезжал не от бытовухи и уж вовсе не из-за иллюзорного желания более полно реализовать себя, как писателя, в свободном мире. Мне хотелось… да я и сам точно не сказал бы, что мне хотелось.
Глупо утверждать, что я бессребреник, но эти вопросы никогда для меня не были на первом плане. Кстати, в Израиле, при относительной сытности и комфорте, я всё равно лишился чего-то гораздо большего, чем имел в России. Да, там у меня не было такой квартиры, как появилась здесь, не было обеспеченного прожиточного минимума и компьютера, на котором я могу сегодня быстро и удобно печатать свои опусы. В то же время у меня не стало чего-то такого, чему и названия сразу не подберёшь, как не измеришь это утраченное внешним достатком и возможностью удовлетворять свои возрастающие запросы. Даже литературные.
Вторая половина моего существования в конечном счёте перевесила первую, и это было, в общем-то, предсказуемо и ожидаемо. По крайней мере, в иудаизме не было столько искусственного и фальшивого, как в том, что окружало меня прежде. Литература – теперь уже верная помощница, как мне казалось, – на многое открывала глаза. Пытаясь описать окружающее, я только сейчас начинал понимать, что она – только увеличительное стекло, в котором отчётливо просматриваются ложь и искусственность, которые никуда не исчезли с переездом, а ведь на это я раньше просто не обращал внимания. Писать в Израиле стало намного труднее, но не потому что я стал требовать от своих текстов каких-то новых, запредельных откровений. Увеличительное стекло, не выпускаемое из рук, неожиданно стало высвечивать довольно неприятные вещи. Сам себе не доверяя, я вдруг увидел, что всё окружающее – уже новое, а не то, от которого бежал, – на самом деле оказывалось тем же безвкусным и выцветшим лубком, грубо имитирующим всё те же человеческие отношения между кукольными картонными персонажами, до края наполненными хамством вместо смелости, ханжеством вместо добродетели, и даже вместо любви – похотью и бесконечной спермой. Перемена декораций, по сути дела, ничего не изменила!..
Тексты, выходящие теперь из-под моего пера, если и были отображением новой, уже израильской жизни, то вряд ли сильно отличались от прежних. Если что-то у меня и получалось более или менее литературно, то только описания грязных и неприглядных сторон этой жизни. Даже чистое и светлое, о чём мне всегда хотелось писать, вырисовывалось непременно в контрасте с низким и отвратительным…»
Где-то за низкорослой оливковой рощей, наверное, совсем рядом с деревней, в которой расположилось Мишкино отделение, звонкой, почти карнавальной хлопушкой грохнула противопехотная мина и затрещали торопливые автоматные очереди. Из-за холмов, с той стороны, откуда они вчера вечером пришли, застрекотал вертолёт, и солдаты, сидящие рядом с Мишкой у стены полуразрушенного дома, зашевелились.