Проклятый род - стр. 28
Похлопывал себя Макар по ляжкам, приговаривал:
– Утешил он меня, Раиса. Доволен я. Вот они где, люди настоящие. Москва-то! Она, матушка, не деревня. Только копни, все, чего душа просит, найдешь. Мы, Петр Петрович, и подрядчиков здешних повезем. Все у нас московское, Раиса, будет. Петр Петрович, коньячку. Помолчи, Раиса, дай Петру Петровичу досказать. Так по-вашему, Петр Петрович, ренессанс? Ах, Раиса, как он стили знает. Не забудьте, Петр Петрович, ровно мильон. Ровно мильон. Но тут уж все: и мебель, и ковры, и посуда, все до гвоздя. Но уж ни копейки больше.
Слушала Раиса. Молчала, удивлялась:
– Как же так: весь мильон? А жить на что будем?
Плачет, плачет несчастный Семен. И строго смотрят на него стены дома отца его, отошедшего от земной жизни.
Спит Доримедонт на Макаровой кровати. На мягкой чуть похрапывает. С отъездом брата тише комната стала, задумчивее. Огонечек лампадный ласковее сон братьев оберегает. И дивился тогда Семен: уезжая, Макар и в комнату свою многолетнюю не зашел; на иконы, все дни жизни его видевшие, не помолился. Кое-что из вещей приказал слугам снести. И все. А Семен ему забытые вещицы после свадебного обеда подал.
– Вот, говорит, ты забыл. Возьми.
– К черту! Куда мне…
А были то книжечки потрепанные, зайчик фарфоровый, медальон серебряный с девическим портретом, пансионских времен, образки надкроватные, и еще разное. Была даже тетрадка Макарова писания, на дневник похоже.
Отошел тогда Семен, как мальчик застыдившись. Думал: брат спасибо скажет; думал: любимое. И день такой святой. В новую жизнь.
Но давно это было. Для Семена давно. Горе в душе Семеновой. И тяжело это горе в ночных стенах в родных. Там легче было, когда ударило.
Так было. У Ирининых в доме Семен жених. Давно все узнали. И всерьез, и в шутку: жених да жених.
И старик Иринин, купец – не купец, помещик – не помещик, в темном, в богатом кабинете своем, на тахте развалясь, не раз Семену ласковые слова говорил, ободряющие. И разглядывал сигарный дым, и улыбался чему-то весело нежный старик. И говоря о Семене, о дочке любимой говорил, о Даше.
И вошел однажды днем Семен в кабинет. Вошел бледно-решившийся, погибающе-радостный, помолчал и сказал свое слово. И встал важный старик. И пошел жениху навстречу, и обнял.
– Что же, Семен Яковлевич… Я рад… Я рад… Да благословит Господь, а я благословляю… Рад, рад… О счастьи Дарьином позаботьтесь. Узнал я вас немало. И надеюсь…
И захлопал ладонями, и позвонил.
– Эй, шампанского нам сюда!
– А вы, Семен Яковлевич, к Даше пройдите. Дочери моей декларацию свою изъясните. Так-то. А потом мы с вами, если угодно, и о существенном побеседуем.
Окрыленный Семен перед невестиной дверью лишь струсил. Так счастлив был. Так счастлив был. И помолчал бледный, и сказал свое слово.
И сидела она, затянутая в шелково-стальную материю, откинув прекрасную голову, в потолок расписной глядя. И ноготки ее острые и любимые по плюшу кушетки знаки-узоры чертили. И слова жениха слушала. И еще к чему-то прислушивалась. И молчала. И чуть подняла голову, но веки опустила, так с закрытыми глазами и говорила.
– Вы не противны мне, Семен Яковлевич. Вы милый… Вы очень милый. Но как вы не поняли: я не вас люблю, не вас. Я люблю Борка. Да, да, гусарского корнета Борка. Не улыбайтесь, прошу… Впрочем, вы, вероятно, не улыбаетесь. Не вижу. И он меня любит. Правда, Борк весь со своей любовью не стоит вашей любви, силы вашей любви, ее искренности, чистоты. Видите, я не обманываюсь. Но, Семен Яковлевич… Но, милый мой Семен Яковлевич, я-то вас не люблю… не полюбила еще. А я молода, и любить мне хочется. И почему-то честно любить хочется. Я в любви хочу быть провинциалкой, Семен Яковлевич, милый мой. Так вот, расстанемся друзьями. Да и расставаться не надо, пожалуй. Приходите. А о разговоре нашем я ни слова. Ну, вас о том и просить не надо. Надеюсь, отцу вы не говорили еще. Со мной-то он не раз уж говорил о вас. Да. Жаль мне отца. Надеется он на нас с вами. Ну, да на то и старость, чтобы о деньгах думать. А мне двадцать первый год, Семен Яковлевич. Хочется мне еще глупой побыть. А вам сколько лет?