Приснившиеся люди - стр. 21
Злая Надежда Яковлевна Мандельштам (объясняя причины «вывихнутого» двадцатого века не только на примере «вывихнутости» палачей, но и на примере «вывихнутости» самих жертв, которые вполне унаследовали все безответственные черты своих мучителей) в своей «Второй книге» говорила о Цветаевой как о великой своевольнице.
Своеволие (уже без всяких чужих словесных насилий и ухищрений), конечно, одна из основополагающих черт поэтического мира Цветаевой. Она и сама об этом много говорила. Слишком много.
(Стихотворение из цикла «Подруга», 1915)
И в смешных, наивных, детских стихах, и в зрелых женских (а за это ее и любят читатели и читательницы) есть только она одна, и никого больше. Все остальные – статисты.
И вот тут-то начинается самое интересное.
А именно то, что мне кажется принципиальным в истории жизни Цветаевой, а еще больше – самым принципиальным моментом во влиянии цветаевской жизни и ее личностного опыта на поэзию ХХ века (и возможно, даже XXI)…
Я говорю о мифе, который она смогла оставить после себя (достаточно дорого заплатив за него при жизни). О мифе, а стало быть, почти бессмертии. Потому что только миф может пережить даже стихи: основной корпус текстов может соскользнуть в уважительно-читательское небытие, а горстка стихов, меняющих реальность, все это выдернет. (Я сейчас не говорю, что у Цветаевой была только горстка драгоценных стихов, я говорю всего лишь о законах поэтического послесмертия. Хотя само по себе поэтическое послесмертие ничего не стоит. И это мое убеждение. Потому что смысл имеет только реальная жизнь, которая есть здесь и сейчас. И которая текла, текла да и вытекла. Кстати, сама Цветаева это отлично понимала. Тут она была абсолютно честной и в бирюльки про памятники не играла.)
Все поэты (а уж про поэтов Серебряного века и говорить не стоит) становятся заложниками своего ми-фа. Не все – выбирают такой путь, который ведет к самоубийству. Но и это тоже – поступок. Для самого поэта. Но не для его эпигонов. Хотя и за них он тоже в ответе.
…Я помню, когда мне было лет десять, на нашей даче, под Можайском, у родственников, где я жил, была соседка. Она была то ли скульптор, то ли художник, с крупными чертами лица, и ходила босиком. Она, собственно, и открыла мне Цветаеву. Но дело сейчас не в этом. А дело было в том, что каким-то неуловимым образом она узурпировала у Цветаевой ее безбытность, неустроенность, сложность, конфликтность (не знаю уж, как у нее самой обстояло дело с даром, надеюсь, что она была талантлива, потому что без дара вся эта цветаевская муть и выверт смотрятся вообще бессмысленными).