Размер шрифта
-
+

Принц инкогнито - стр. 22

И без перерыва, немедленно – следующий эпизод.

Вслед за вестовым Минька идёт по ковровой дорожке. Миньке совестно за сапоги – стоптанные, недочищенные в складках, он старается ступать по краешку. Минька впервые в офицерском отсеке. Здесь всё в коврах, всё отделано красным деревом, над дверями таблички: «Флагманъ», «Флагъ-капитанъ»… Из глубины коридора – пение. Женский голос. Слова непонятны. Звуки фортепиано. Смех.

– Обожди! – свысока бросает вестовой и, пригнувшись, юркает в кают-компанию. Дверь остаётся чуть приоткрытой.

Минька не смеет заглядывать в щёлку, но искоса, боковым зрением, видит: в кают-компании курят, сквозь дым что-то блестит, дрожат оранжевые языки в канделябре, поёт дама в невиданном, сплошь сверкающем платье (поёт не по-русски), при этом сама играет на пианино и то нагибается, то выпрямляется, а платье как будто перетекает волнами.

Все хлопают. Обступают её. Звенят рюмки.

– …Какой язык, ах какой мелодичный язык! Верно сказал…

– Кто?..

– Карл Пятый! Карл Пятый: по-итальянски – с дамами…

– По-французски! С дамами – по-французски!..

– Неправда! С друзьями – по-французски, с врагами – по-немецки, и по-испански – с Богом!

– А по-русски с кем?

– С Ломоносовым!..

Смех.

– Между прочим, о Ломоносове, помните это: «Вода огонь не потуша́ет…»

– Вильгельм Осипович, это не Ломоносов, а… сейчас вам скажу… Львов!

– Князь Львов?

– «Вода огонь не потушает, и третий день горит пожар…»

– Типун вам на язык, Вильгельм Осипович!

– На мелодичный язык!..

В кают-компании хохот. Горящие язычки пригибаются и трепещут. Кто-то невидимый затворяет дверь изнутри.

Эта дверь отличается от других корабельных дверей: во-первых, высокая, так что даже рослый офицер может войти, не пригибаясь и не снимая фуражки; во-вторых, у этой двери не четыре задвижки-клинкеты, а шесть, причём ручки клинкет не стальные, а медные или латунные – тоже надраенные, отсвечивают в полумраке.

Здесь очень тихо. Во всех помещениях корабля, где Минька бывал до сих пор, – в кубриках и на палубах, в коридорах, на трапах и в сходных шахтах, не говоря о машине и кочегарке, – нигде небывало так тихо. Внизу несколько раз подряд бьёт волна. Качает, качнуло ковровый пол, за дверью кают-компании зазвенели бутылки, зазвенел смех – и отчего-то качнулось и сжалось сердце…

Раскрылась дверь, вышел лейтенант Рыбкин-третий, радостный, с папироской в зубах, между пуговицами – сложенная газетка.

– Честь имею явиться! Квартирмейстер Маврин, ваш-бродь!..

– Хорошо, хорошо… – кивает Рыбкин и не по-уставному берёт Миньку под руку: – Отойдём… Маврин, у тебя в отделении новый матрос… – Смотрит прямо в глаза. – Ты хорошо его знаешь. Отдай ему эту газету. Понял? Отдай ему от меня.

– Слушаю-с, ваш бродь!

– Что с рукой у тебя?

– Не могу знать, ваш-бродь!

– Как же не можешь знать? Дрался?

– Някак нет-с, ваш бродь!

– Смотри, Маврин, – говорит лейтенант, стараясь выглядеть грозно (но Минька видит, что тому хочется поскорее вернуться в кают-компанию). – На каторгу хочешь?

– Някак нет-с, ваш бродь!

– Так смотри не дури. Газету отдай из рук в руки. Не потеряй.


Я не вижу тебя. Не чувствую твоей реакции. Мне трудно. Тебе всё понятно в моём рассказе? Я не спешу?

Моя подушка никак не желает вспыхивать целиком: огонь выел внутри наволочки очаг и тлеет, как уголь в угольной яме. Вокруг очага перья оплавились и почернели, покрылись блестящей антрацитовой корочкой, но ещё тысячи остаются нетронутыми. Может быть, они влажные, слишком слежались? Может, нужно было встряхнуть, прежде чем поджигать?

Страница 22