Правда и блаженство - стр. 62
Ни взводные офицеры, ни солдаты не хотели атаки: лезть под мины и очереди пулеметов ради призрачной застопорки врага – ведь повсюду повальное отступление, и не могут найти концов не только рот, полков, даже целых армий. «Приказ на войне – это приказ!» – выкрикнул перед строем роты старший лейтенант Сенников. Он за шкирку вышвыривал солдат из траншеи, площадным матом гнал их на обреченный штурм. Рядового Челнокова он пнул сапогом в живот. Челноков, бледный с испугу, сидел сжавшись в небольшой норе, в ответвлении траншеи, надвинул на голову каску и сжал винтовку перед собой, как палку. «Вперед!» – взвыл Сенников, но Челноков задрожал и пришипился. Во взгляде его колыхался страх и ненависть… Тогда он пнул солдата в живот, и Челноков захлебнулся воздухом, осел, выпучив глаза. Возиться с ним было некогда – Сенников шел по окопу дальше, чтоб кулаком, сапогом и трехэтажным матом взбодрить засидевшихся воинов.
Больше Федор Федорович никогда не видел рядового Челнокова. Его убили, он сдался в плен, дезертировал, с ошметками подразделений вернулся на пункт формирования новых частей или умер от удара сапогом – этого он не знал и против графы «красноармеец Челноков В. А.» поставил в рапорте «пропал без вести». Эта черствая, подловатая и всеискупающая формулировка «пропал без вести» всегда возмущала Сенникова. Что значит пропал без вести? Либо погиб, либо взят в плен, либо дезертир и предатель! Пропасть без вести человек с руками, с ногами, с головой даже на войне не может!
Почему он думал сейчас о рядовом Челнокове? Костя, сын, напомнил ему этого рядового. В его взгляде тоже мелькнула ненависть, замешенная на животном страхе.
В дом к Серафиме Федор Федорович свернул с улицы без всякой утайки. На кривотолки толпы он начхал, угрызений перед семьей не испытывал. Правильно, что не остался вечерять дома – чтобы не видеть, не раздражаться от раззявы жены и припадочного сына; о приступе сына Федор Федорович, разумеется, узнал.
Серафима встречала его всегда с пугливой радостью. Чем больше он заходил к ней и чаще оставался на ночь, тем ближе он становился ей, тем выше она ценила себя; ни про какую свою ущербную рыжатину уж и не вспоминала.
Федор Федорович любил коньяк. Он выпивал стопку перед ужином, другую не спеша тянул после. Ел он медленно, основательно и помногу. Тут опять выплывал Серафиме плюс – стало быть, готовка ее гостю по душе. Никогда, ни разу, ни в разговоре, ни в застолье, ни на пуховом ложе не было между ними даже мизерного раздрая, спору или взаимного укора. Они могли целый вечер промолчать, но не испытывали от такого безмолвия тяготы или отчуждения. А если и говорили, то без захлеба, ровно и светло. Федор Федорович расскажет, бывало, какие кудрястые вишни в Австрии, какие красивые мосты в Будапеште, какие чистые пивные – гаштеты по-ихнему – в Германии. Потом отхлебнет коньяку и закурит папиросу. Серафиме нравилось, как он курит. Раздумчиво, глубоко. Благостная тишина наступала в доме. Язык почесать, с народом повидаться – Серафиме хватало своей закусочной.
Однажды – на Женский день – он подарил Серафиме длинные бусы с мелкими агатовыми камнями, в несколько витков на шею. Серафима возьми да брякни: «А Маргарите своей купил такие?» Федор Федорович посмотрел на Серафиму с грубым недоумением и как будто стал вспоминать, кто такая Маргарита. Серафима язык прикусила и больше никогда про его семью не спрашивала; перестала себя казнить, что у живой жены уводит мужика. Судьбой, значит, писано.