Правь, Британия! (сборник) - стр. 69
Сверху спустилась Мари-Ноэль в халатике, и мы втроем, Франсуаза, девочка и я (Рене сидела на диване, держа в руках книгу, страницы которой ни разу за весь вечер не перевернула), стали играть в шашки и домино: мирное семейное трио, которое, должно быть, и раньше, вечер за вечером, точно так же проводило свой досуг. Наконец часы пробили девять, и Франсуаза, зевая от усталости, сказала:
– Ну, cherie[34], пора в кроватку.
Девочка без возражений встала, убрала шашки в коробку, положила ее в ящик, поцеловала мать и тетю с дядей и, взяв меня за руку, сказала:
– Пошли, папа.
Таков, по-видимому, был заведенный здесь порядок. Мы поднялись в башенку, в спальню-детскую. Кукла – на этот раз без пронзившего ее пера – была избавлена от мук и изображала теперь кающегося грешника, стоя на коленях перед перевернутой вверх дном жестянкой – должно быть, исповедальней; роль священника исполнял большой кривобокий утенок Дональд, без одной лапки, с головой, обмотанной черным лоскутком, что должно было изображать шапочку.
– Садись, – потребовала девочка и, сняв халатик, задержалась перед тем, как подойти – так я думал – к самодельному алтарю.
– Ты хочешь посмотреть, как я буду умерщвлять плоть? – спросила она.
– Что-что? – воскликнул я.
– Понимаешь, я согрешила, когда угрожала вчера вечером, что убью себя. Я рассказала об этом тете Бланш, и она говорит, что это очень-очень плохо. Мне еще рано идти к исповеди, поэтому я решила наложить на себя епитимью, такую же тяжелую, как мой грех.
Она скинула с себя ночную рубашку и осталась передо мной голышом: тоненькая, кости и кожа.
– Дух крепок, но плоть слаба, – сказала девочка.
Подойдя к книжному шкафчику, где книги стояли как попало, и порывшись там с минуту, она вытащила небольшую кожаную плетку с узлом на конце, зажмурилась и, прежде чем я понял, что она собирается делать, хлестнула себя по спине и плечам. Без поблажки. Она невольно подпрыгнула, громко втянув воздух от боли.
– Сейчас же перестань! – крикнул я и, встав с места, вырвал плетку у нее из рук.
– Тогда сам меня накажи, – сказала Мари-Ноэль, – сам постегай меня.
Она не сводила с меня блестящих глаз; я поднял с пола сброшенную ею рубашку.
– Надень, – отрывисто сказал я, – да поскорей. А потом скажи на ночь молитву и в постель.
Она повиновалась, и то, с какой быстротой она это сделала, с какой пылкой готовностью выполнила то, что я велел, было в каком-то смысле хуже, чем прямое непослушание. Внешне покорная, она сгорала от внутренней лихорадки, и, хотя я ничего не понимал в детях, ничего не знал об их играх, ее экзальтированное состояние казалось мне противоестественным, нездоровым.
Молитва у самодельного аналоя тянулась битый час, но так как Мари-Ноэль шевелила губами беззвучно, я не мог сказать, молится она или только делает вид. Но вот девочка перекрестилась, поднялась с пола и со смиренным видом легла в постель.
– Спокойной ночи, – сказал я и наклонился, чтобы ее поцеловать; кому должно было служить наказанием холодное, отчужденное выражение ее поднятого ко мне лица – ей или мне, я не знал.
Я вышел, прикрыл за собой дверь, спустился по винтовой лесенке. Взглянув на изношенную узловатую плетку, которую нес в руке, повернул налево и, повинуясь внезапному порыву, направился в дальний конец первого коридора. Подергал ручку двери. Дверь была заперта. Я постучал.