Размер шрифта
-
+

Повести. 1941–1942 годы - стр. 30

Он отходит от края, находит свою лежку около большой ели, присаживается, закуривает… И вдруг чувствует невероятную усталость во всем теле, глаза слипаются, и то напряжение, которое держало его эту ночь, это утро, спадает, сознание отключается, и он задремливает, может быть, на минуту, может, на десять… Но в воздухе уже что-то завывает, звук нарастает, переходит в визг, потом захлебывается, раздается взрыв. Коншин вскакивает, а потом сразу падает, прижимается виском к стволу дерева и лежит… Начался обстрел! «Вот что это такое», – думает он, почему-то не испытывая ожидаемого страха. Может, потому, что мины рвутся сравнительно далеко. Несколько плюхаются, не долетев до рощи, на поле; несколько перелетают ее и рвутся на другой стороне леска. А может, потому, что сидит в душе какая-то глупая уверенность, что налет кончится благополучно. Но все же его тело непроизвольно сжимается, он весь напрягается, когда над ним завывает мина, и только с ее взрывом где-то в стороне его ненадолго отпускает, но звук следующей мины заставляет вжиматься в землю и холодит тело.


Московская область. Советские пехотинцы атакуют вражеские позиции


Санинструктор выносит с поля боя раненого бойца


Больше шести месяцев шла битва под Москвой. Красная Армия разгромила гитлеровские войска и отбросила их на 100–300 километров от столицы


Обстрел длится минут пятнадцать, но сосчитать, сколько было пущено мин, Коншину не удалось, – не до того. Вот вроде тишина опустилась на передовую, наверное, все, кончили немцы? Он поднимается и зовет отделенных. Удивительно и счастливо – никого не задело. Бредет по роще и видит, как, потягиваясь, приподнимаются ребята со своих лежек, как сходит с их лиц землистая бледность, как оживают глаза… Закуривают, и начинаются разговоры. Прошли первые страхи, первое оцепенение при столкновении со смертью, и жизнь вступает в свои права.

– А кормить нас собираются, командир? – слышит он первый вопрос.

– Об этом до ночи забудь, – говорит кто-то из «бывалых».

– А в общем-то бьет фриц не очень прицельно.

– Жить можно…

Да, оказывается, на этом пятачке можно жить… Да, можно… Лишь бы начальство не трепыхалось, лишь бы не тревожили их больше, а оставили здесь. Смастерили бы они шалашики, устлали их лапником, а в касках, валяющихся кругом, жгли бы маленькие костерики для согрева и для прикурки… В общем, жили бы…

Кто-то начал уже штыками от СВТ подрубливать молодые елки, кто-то уже обламывает ветки – сооружает себе лежки, чтоб не на снегу валяться. Но. Вот это «но» давит и сжимает сердца холодом… Временно они здесь, видно, и ждет их другое: бежать им сегодня по этому полю, извиваться под пулями, а добегут ли до той чернеющей вдали деревеньки, одному Богу известно… Как поглядишь на это поле, на серые комочки, там лежащие, так и подумаешь: ничем ты от них не отличаешься, только вчера были они тоже живыми, только вчера выхрипывали «ура», а вот полегли навечно… Потому не смотрят ребята на поле, отводят от него глаза, а чтоб не думать, стараются занять свои руки и головы другим. Потому и взялись после обстрела за разные мелкие дела. И о кормежке разговоры для того же – отвлечься, почувствовать себя живыми пока, и остальные разговоры для того же…

– Что ж это начальства нет?

– Завели взвод на пятачок, а сами…

Страница 30