Последняя Мона Лиза - стр. 38
– Что думаешь? – спросила Александра.
– Это, наверное, самая красивая картина из всех, которые я видел в жизни, – сказал я, обводя взглядом штрихи углем и мазки кистью, ощущая всю силу чувств, вложенных в незаконченные лица. Мне казалось, что Леонардо разговаривает со мной сквозь время, увлекая меня в свой мир и в прошлое.
– Как жаль, что он ее не закончил, – заметила она.
– А я рад, что он ее не закончил. Мне нравится видеть руку художника в процессе творчества, – ответил я, предположив в глубине души, что он, может быть, сделал это намеренно. Леонардо был достаточно гениален, чтобы перестать писать картину в тот момент, когда она только складывалась. На память опять пришел отрывок из дневника: Винченцо за своим рабочим столом в Лувре делает стеклянную раму для Моны Лизы – и в этот момент я впервые смог действительно почувствовать, каково ему, видимо, было – Леонардо обладал силой, способной заманить вас, сделать частью его живых, дышащих творений.
– Рука художника, – повторила Александра, неосознанно или нарочно взяв меня при этом за руку. Разбираться в ее мотивах я был не в состоянии – меня в этот момент словно током ударило.
Она повела меня вниз по лестнице – в том состоянии я последовал бы за ней куда угодно. Но когда мы спустились, я остановился и обернулся, повинуясь какому-то другому чувству.
– Что случилось? – спросила Александра.
За миг до этого у меня возникло ощущение, что за мной кто-то следит, но вокруг было слишком много людей.
– Ничего, – сказал я и решил, что мне показалось.
Мы прошли, не останавливаясь, через залы художников-маньеристов Понтормо и Бронзино, известных своими преувеличениями и украшениями, миновали Мадонну Пармиджанино с непомерно длинной шеей. Тут я был не прочь и задержаться, но Александра уже направила стопы в другой зал, где, наконец, остановилась.
На картине две женщины держали военачальника. Одна из них вонзила лезвие ему в шею, и кровь залила край кровати.
– Одна из моих любимых картин, – заметила Александра, – одной из моих самых любимых художниц.
– Артемизия Джентилески, «Юдифь, обезглавливающая Олоферна».
– Ты прочитал табличку или раньше знал?
– Это довольно известная картина, – сказал я, хотя впервые видел ее не в качестве иллюстрации в учебнике. – У меня есть целая лекция по Артемизии.
– Серьезно? А мои учителя по искусствоведению ее почти не упоминали. Все это застывшее действие удивительно, правда? Оно словно вот-вот продолжится, как стоп-кадр в кино. А посмотри на лицо полководца – его крик практически слышно!
– Одна из немногих выдающихся художниц Возрождения, – сказал я.
– Немногих известных нам, – поправила Александра.
– Живописи ее научил отец.
Александра резко повернулась ко мне.
– Так ты приписываешь ее заслуги отцу?
– Это просто факт, и все.
– Либо талант есть, либо его нет! – отрезала она. – Она ничем не хуже художников-мужчин той эпохи!
– Да я и не спорю! – я поднял руки в знак капитуляции.
Мы постояли так несколько секунд молча, но я ощущал исходившие от нее волны негодования.
– Извини, – сказала она, хотя чувствовалось, что она еще не остыла.
Потом она отвернулась и стала рассматривать следующую картину.
– Если бы я верила в Бога, то, глядя на эту картину, усомнилась бы в его существовании.
Это была картина Караваджо «Принесение в жертву Исаака»: Авраам собирается принести в жертву своего единственного сына, его рука прижимает голову мальчика к скале, нож поднят, лицо мальчика перекошено от ужаса.